Дмитрий Вересов, Евгений Хохлов

Сны женщины

Театральный роман в двух частях

Вчера и завтра так же неопределенны, как мимолетные сны, хрупкие, как паутина, которая заметна, лишь когда лучи света проникают сквозь листву…

Флоринда Доннер

Часть первая

Кот Леопольда

Повесть

Через дорогу, из моего окна, дом плохо виден за деревьями сада. То есть почти вовсе скрыт в белом кипении – цветут деревья. Сколько их, сколько их в этом саду! Их аромат сгущается дымкой, обволакивает дом, туманит высокую весеннюю небесную синеву. Сквозь дымку лишь стекла мезонина сверкают, высокие, венецианские, кристально чистые, несмотря на то что дом пустует.

Не очень давно, но пустует.

Что за высокими окнами, мне ведомо, представьте. Там спальня. Большая королевская спальня. Простор и белые чехлы. Великолепное трюмо – сейчас под кисеей. Оно никогда не лжет, отображая. Н-но, подозреваю я… Впрочем, о зеркалах всем все давно известно.

Белая спальня. Спальня, и, понятно, кровать имеется. Достойная кровать. Низкая, квадратная, со светлым резным изголовьем. А резьба простая – две-три широкие утомленные завитушки модерна, и все. Белый покой. Покрывало на кровати – снежное.

Что люблю в этом доме – старые фотографии. И в белой спальне их немало. Все они в красивых рамках, бронзовых, красного дерева, и – повсюду, повсюду! На комоде, на каминной полке (беломраморной), со вкусом развешены на стенах. Одна, самая удивительная, на полочке трюмо, сейчас под кисеей.

Удивительная, я сказал? Нет, не стану себя опровергать! Пусть будет удивительная, хотя – что такого? Банальность – женщина, дама в кресле. Сама укутана в меха, из-под шубки – остроносая лаковая туфелька выглядывает. Кто знает, насколько она красива, эта дама, – лицо наполовину утонуло в темном пушистом мехе.

Кто знает? Ну, допустим, я знаю. Правда, красива, даже очень. Помнится… Нет, это ни к чему и сейчас не к месту.

Нет, к месту. Мы ведь о любви, о чем же еще-то? О коротких и бурных ее ристалищах. Однако «жизнь коротка, любовь тороплива» – это, знаете ли, о котах, в любви они беспамятны. Свидетельством тому мои чуть не ежедневные наблюдения за собственным прохиндеем котом.

Что же до мужчин и женщин… Однажды предмет ее страсти (мы говорим о даме с фотографии) получил от нее письмо, где были этакие строки:

«Любовь – это война полов, в которой каждый борется за то, чтобы подчинить другого, сделать его своим рабом, своим вьючным животным. Мужчина и женщина – враги от природы. Как все живущие, они, благодаря вожделению и инстинкту размножения, на короткое время соединяются в сладком наслаждении в единое существо, чтобы потом проникнуться еще большей враждебностью. Случалось ли тебе наблюдать когда-нибудь более сильную ненависть, чем та, которая возникает между людьми, которых однажды связывала любовь? Встречал ли ты где-нибудь больше свирепости и менее сострадания, нежели между мужчиной и женщиной?»

В то время, учтем, когда она, эта дама, пребывала молодою в подлунном мире, все еще считалось шикарным отдаться чуть не сразу после обмена взглядами. Это сейчас – ничего особенного, а тогда – шикарным. Животная страсть – истинная страсть, и не стану я спорить. Но… Но что это меняет? Короткие любовные события лишь часть великого коловращения любви, и жизнь, стало быть, бесконечна.

…И эта старая фотография в белой спальне.

Ей недолго оставаться здесь безмолвной хозяйкой. Уже сервирован малый столик, покрытый длинной белой скатертью. Здесь серебряное ведерко, запотевшее ото льда, и шампанское в ведерке, и с пробки снята золотая фольга, и прочная проволока, что удерживает пробку, скоро будет раскручена. Здесь два бокала и просторная чаша грубого, но ясного хрусталя. В чаше и груши, и яблоки, и виноград, и апельсины, и гранат, уже вскрытый, и середина его, как сама страсть, – горит темным огнем, терпкая, сладкая, а от семян жди оскомины. Здесь широкогорлая ваза, и полна она подсолнухов – тяжелого и томного предосеннего солнца.

Вот так: в саду весеннее цветение, а в доме совсем другие времена.

* * *

Мой городок затерялся в стране крутых холмов и оврагов, осыпающихся меловой породой. Сюда ведет одноколейная железнодорожная ветка, которую строил инженер-путеец, прадед нашей героини. Волею судьбы я стал наследственным обладателем его мундира. Храню этот мундир, чищу раз в год серебряные пуговицы, прохожусь щеткой по темно-зеленому сукну и серебряным эполетам, меняю в карманах лавандовые саше от моли. К слову сказать, мундиров у меня несколько – небольшая коллекция. Иногда примеряю их, преображаюсь. Лицедействую понемногу перед зеркалом. Мне нравится, это вдохновляет, тонизирует.

Ну-с, так вот, прадед нашей героини, с которой вам предстоит познакомиться в недалеком будущем, построил дорогу и осел барином в живописном городке, только-только завязавшемся к тому времени. Здесь дорога и заканчивалась тупичком, упиралась в холм. Дело было весною, холмы цвели белой дымкой, витали ароматы, небеса млели, женщины были немногочисленны пока, но оттого, должно быть, прекрасны и благосклонны…

Поезда к нам, вопреки прадедовым стараниям, не ходят. Железнодорожные боги или прокляли нас по причинам, о которых приходится лишь гадать, или попросту о нас забыли. И высокий ажурный железнодорожный мост над петлястой рекой, что отделяет городок от мира, говорят, не вечен. Нет, не вечен. И никого, заметьте, это не заботит.

Поблизости, за семью холмами, имеется аэродром. Но он военный. Поэтому самолет нами, горожанами, как транспортное средство не рассматривается. Никто не будет нас катать на бомбардировщиках или истребителях.

Попасть в мой городок можно по шоссе – автобусом от ближайшей сравнительно крупной железнодорожной станции, что находится верстах в семидесяти. Шоссе извивается между холмов, словно передразнивая реку, а потом бежит по высокому обрывистому берегу моря. Да, да, море совсем рядом, полно достоинства и вечности. В закрытой бухте паруса тщатся поймать ветер и блуждают путаным курсом, выписывая кренделя по водной глади.

Несмотря на дорожные неурядицы (с поезда на автобус с полдневным перерывом – таковы странности расписания) к нам сюда любят приезжать киноактеры. И не только потому, что городок в некотором роде курортный. Здесь множество привлекательных своей несуразностью построек – бельведеров, колоннад, каменных арок, оркестровых площадок под раковинными сводами, затейливых фонтанов, большинство которых, впрочем, давно заглохли и больше не журчат в тенистых садиках. Место на редкость подходящее для натурных съемок.

Но и театральная братия не пренебрегает нами. С весною, будто перелетные птицы, из туманных далей поочередно являются театральные труппы, занимают единственную нашу гостиницу, пробуждают сплетни и устраивают мистерии – играют, играют… Играют прямо в городе, на вольном воздухе, где-нибудь между беленых, слегка облупившихся колонн, собирая вокруг зрителей, ценителей, а по большей части – просто зевак, обсуждающих внешность актрис и актеров, их пороки, их любовников и любовниц.

– Глядите-ка, Зоя Ивановна, Леночка Свободная в этом году блондинка, а в прошлом году была брунэтка.

– Какая же брунэтка, Николай Ильич? Брунэтка – это воронова крыла. Леночкин нынешний цвет, Николай Ильич, называется «махагон», а в прошлом году Леночка вовсе не приезжала. А в позапрошлом была не то что блондинка, а… как же это?.. А платиновая. Пепельная. Под седину.

– Нет, Зоя Ивановна, как же не приезжала? О цвете ее прически вам, разумеется, лучше знать, как называется, но – как же не приезжала? У нее случился еще такой нервный срыв на почве измены. Я только не помню вот, кто кому изменил: она ли, ей ли…

– Так в позапрошлом! В позапрошлом году, Николай Ильич! Она изменила! Чем-то он ей не угодил, любовничек ее – тоже, что ли, изменил, – она и изменила! И как-то так неудачно, что случился нервный срыв, говорят, чуть ли не с потравой. Потому в прошлом году она и не приехала, нервы лечила. За-гра-ни-цей! Я все прекрасно помню! Все!

– С потравой, говорите? Чем же это она травилась?

– Змеиным ядом. Или дустом. Или пергидролем. Только вот, кажется, не она сама травилась, а травила любовника. А первого, которому изменила, или того, с которым изменила, не скажу, не буду врать.

– Какие страсти шекспировские! Вот шуба только ей теперь зачем, не пойму! Такая теплынь, сирэнью веет…

– Сирэнью она душится, потому, как вы говорите, и веет. Настоящая-то еще не зацвела толком. А шуба положена для пиэсы. Вы бы лучше слушали, Николай Ильич. И не шуба, господи, а паланкин, то есть палантин! То есть манто! То есть… Да! И не сирэнь, а «Ландыш серебристый».

Случается, что актеров заменяют любители из здешних обывателей. Такое приобщение – часть игры, обновление крови, режиссерский взбрык под опьяняющим воздействием весны, что однажды случился и зачинил традицию.

– А ктой-то с Леночкой, Зоя Ивановна? Лицо вроде бы и знакомое, вроде бы и нет.

– Так ведь наш нотариус, местный. Не узнали? Его все знают. Он здесь испокон веку живет нотариусом. Испокон веку! Я тут завещание составляла в пользу… не скажу, кого. Так вот у него все бумаги и шила.

– Мудрено играет. Прям заслужённый артист.

– Артист и есть. Ох и арти-и-ист, Николай Иванович! Я вам порасскажу, будет случай…

Зоя Ивановна явилась в мою сказочку по случаю и растает, словно во сне, и бог с ней, со старой сплетницей, и с ее приятелем. Но она и впрямь доверила мне оформление своего завещания. Так ведь больше и некому! Сколько, по-вашему, может быть нотариусов в таком крошечном городке? Нет, попытки конкуренции, конечно, случались, но господа конкуренты… Но господа конкуренты – ах! – не ведали, что творили, на кого, простите, хвост поднимали. И потому да простятся мне некоторые шалости, почти безобидные забавы.

* * *

Шалостью и забавой можете считать и мои сценические экзерсисы. Можете считать.

Однако знакомство с восходящей областной звездой Леночкой Свободной я предпочитаю поддерживать на театральной сцене, в рамках условностей выдуманного, ложно многозначительного диалога, под маской трагикомической, что смеется одной стороной рта и горестно опускает к подбородку другую. На сцене мы с ней довольны друг другом. Вне сцены… Вне сцены – я не желал бы неизбежного повторения заученных ужимок, реверансов и паче того деланой кровожадности. Это не есть забавно.

А на сцене… Что ж! Она – в свете софита, ибо представление вечернее. Угнездилась в кресле, кутается в мех, поднимает голову в пышном каштановом начесе, смело подведенные глаза полузакрыты, губы мило играют – держит паузу. Холодное кокетство! Блистательная туфелька чуть притопывает – это знак. Я трепещу и – изрекаю положенное:

– «Вы научили меня понимать, что такое любовь, ваше радостное богослужение заставило меня позабыть о двух тысячелетиях».

Она – богиня, видите ли. Сама Венера. И, понятно, лгунья:

– А как беспримерно верна я вам была!

– Ну, что касается верности…

– Неблагодарный!

– Я вовсе не хочу упрекать вас в чем-либо. Вы, правда, божественная женщина, но все-таки женщина, и в любви вы, как всякая женщина, жестоки.

Я будто бы весь во власти воспоминаний, прикрываю лицо рукой. Сквозь пальцы наблюдаю ее языческую мимику, что так подходит к модному грубоватому гриму. Шея напряженно вытянута, темно-алые губы движутся так, будто страстно целуют. Плотнее прижимаю ладонь к лицу.

Грехи наши тяжкие… Слава богу, это театр.

Слова она произносит нараспев:

– «Вы называете жестоким то, что как раз является стихией чувственности, радостной любви, что является природой женщины, – отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится».

Я же почти рыдаю, по-дилетантски силясь изобразить страдание:

– «Разве есть для любящего большая жестокость, чем неверность возлюбленной?»

Я протягиваю руки, обращаясь не столько к ней, сколько к столпившимся внизу зрителям. И обращаю внимание на генерала-летчика, что почти приткнулся к сцене. В руках у него охапка обожаемых Леночкой подсолнухов (все Леночкины поклонники знают, что она любит подсолнухи). Из какого сна генерал их добыл весною? Куда летал за ними? Это не те, однако, тяжелоголовые гиганты на высоком стебле, которые в поле растут, а намного меньшие, более яркие, и семечек от них, по-видимому, не дождешься – нечто заморское, беззаботное. Свободное, как Леночкина фамилия.

– «Разве есть большая жестокость, чем неверность?!» – повторно вопрошаю я.