– Стоп, стоп! Есть предел натурализму! Шубин! Ты еще под юбку залезь, бесстыдник, или раздень ее совсем! Порнографию, к сведению, снимают за углом направо в третьем дворе! Некоторым, Олофернушко, туда и дорога! Вот что ты прыгал козой во время танца и нес отсебятину? Что это за «черт бы тебя побрал»? Нет, я понимаю, актерскому экспромту может быть место, но ты дорасти сначала до этого, остроумец наш! Кто ты такой? Фаина Раневская? Андрей Миронов? Ты Даниил Шубин всего-навсего, а туда же… Всё, сладкая парочка! Перерыв! Я отдышусь, потом продолжим. Настройся пока на свой монолог, Татьяна. Хмельная ночь любви, фейерверк сладострастья, соблазн убийства… «Пустой глоток любви и полный – ненависти… Сколь тяжкий труд – любить и ненавидеть…» О-хо-хо! Кофе мне!

…Мне бы тоже не помешало кофейку глотнуть. И сыр, и ветчина, и джем тоже не помешают.

* * *

– «Сколь тяжкий труд – любить и ненавидеть…» – вздохнул Шубин, поднимая на нее еще не остывший от страсти взор, но она не ответила ни на реплику, ни на взгляд. Достала из сумочки зеркальце, принялась изучать свое лицо. Эта морщинка между бровей совершенно лишняя, но что с ней сейчас поделаешь? Щеки разгорелись, губы чуть припухли от поцелуя, на шее бьется жилка. Но в целом она овладела собой. По крайней мере внешне.

– Хочешь кофе, Татьяна? У меня целый термос. Сейчас достану из рюкзака. Налить?

– Налей, – повела она плечом.

– Знаешь, я прямо с поезда. Получил телеграмму от Водолеева, бегом в кассу, взял билет и… ту-ту-у!!! Куда бы присесть?

– На коврик, где мы только что пировали. Куда еще-то? Сдвигай всю эту Олофернову бутафорию.

– И правда что.

Он сдвинул в сторону бутафорские яства из папье-маше и пластмассы, кое-как, лишь бы были, подобранные к репетиции. Водрузил большой термос, отыскал стаканчики.

– А в корзинке что? Я к тому, что, если ее перевернуть, получится нормальный столик.

– Понятия не имею, – соврала она. – Посмотри. – И фамильный стервозный огонек зажегся в глубине ее глаз. Мелкая месть, но как сладка.

Он сдернул тряпку, прикрывающую корзину, и хмыкнул, нервно кашлянул. Его всегда легко было вывести из равновесия. Тонкая, нервная натура.

– Я мог бы догадаться. И когда успели слепить?

– Подозреваю, что у предусмотрительного нашего Водолеева полно в запасе гипсовых болванок. Одну, уже разрисованную, я вчера грохнула. На этой прямо по белому художник намалевал твою скорбную физиономию, вот и весь секрет. Если случится такая необходимость, он намалюет другую на следующей болванке. Раз плюнуть плюс парик!

– Рембрандт наш… А как же ты так грохнула?

– Так вышло. Случайно.

– Таня, брось. Наверняка узнала мой портрет и запулила в Водолеева. Слушай, я же тебя знаю. Ты прости, я хотел предупредить, что возвращаюсь в спектакль, хотя Водолеев в телеграмме и грозился: «Дашь знать Дунаевой ЗПТ голову сниму». Затейник, ха. Как такую телеграмму пропустили? Я тебе звонил, звонил… А трубка мне: «Абонент недоступен или находится вне действия сети». Денег не было, чтобы телефон оплатить? Или отключилась? Зачем?

– Не отключалась. Здесь мобильная связь глохнет неизвестно почему, если тебе еще этого никто не сказал. Кстати, мог бы и не звонить, не утруждаться. Мне совершенно все равно, с кем играть. Мне деньги за это платят. Я профессионал и отрабатываю контракт!

– И швыряю в режиссера тяжелыми предметами. Таня, перестань. Да, мы поссорились, я сорвался, полетел за первой попавшейся юбкой. Да и какая юбка! Так, предлог. Разозлился, хотел тебе показать… Сам не знаю что. Повел себя как мальчишка. Сознаю и каюсь. Тут же эту дуру и бросил, к твоему сведению…

– Какое мне дело до этого?

– Танька! Есть тебе дело! И не притворяйся. И не напрягайся меня мучить. Я же тебя сто лет знаю!

– Если знаешь, то откуда такая самонадеянность?

– Откуда?! Ты меня только что целовала! Целовала, а не делала вид. Ты прижималась так, что я готов был… при всех… на глазах у этой шайки зевак… Мне уже все равно было. Никого, кроме тебя, не видел, не чувствовал. До такого дойти! И ты мне будешь говорить, что твой пыл ничего не значит? Что-то бормотать о контракте и профессионализме?

– Вот и видно, что тебе его не хватает.

– Черта с два! Я нормальный актер, и ты это знаешь!

– Ничего я не знаю и не желаю знать и повторяю для идиотов: я – отрабатываю контракт!

Антарктида, а не женщина. Я – Антарктида, твердила она себе. Острые торосы и нечеловеческий холод. Беспросветная полярная ночь, ледяные ураганы. Стиснутые зубы и морщинка меж бровей. Смерть тому, кто будет рваться к ее сердцу. Ни один из них не достоин. Ни один, вещала Ванда, и мама повторяла как завет. «Любому из них только бы достичь, надругаться и осмеять», – шипела она и рвала фотографии отца…

– Таня… Но послушай… Во имя всего, что между нами… – бормочет растерявшийся Шубин.

Зачем ей эта тряпка? Он ведь даже не рвался к ее сердцу, он, сколько помнится, – дрейфовал. И она, в нетерпении отпраздновать свою ледяную победу над ним, подпускала его все ближе и ближе. И сама не заметила, как льды подтаяли, встали высокие туманы, закрывшие горизонт, и зацвели подснежники. И он почему-то решил, что может вертеть ей, как ему вздумается. Ласкать и хандрить, воспевать и поносить по настроению. И как всегда – это проклятое самодовольство козлиного племени! «Во имя всего, что между нами»! А что между нами?

– А что между нами?

Антарктида. Ясные, холодные глаза. Ничего он не разглядит под многовековым льдом. Наследственным льдом.

– Что, собственно, между нами?

– Таня. Знаешь, я так обрадовался той телеграмме… Это был как Божий глас – вернись!

– Глас Водолеева отнюдь не Божий. Наш Валериан скорее сатир, тебе не кажется? – Льдинка насмешки может перетянуть чашу весов, но он сам дал повод, болван.

И он повышает голос:

– Ты… Ты непробиваема! Ты бездушная сука! Когда я ехал сюда, я надеялся!.. Нет, это невыносимо! – почти кричит он, привлекая внимание зевак у сцены, и срывает с себя кудлатый парик. Парик, а вслед за ним и хламида, наброшенная поверх джинсовой жилетки, летит прочь. – Я ухожу! Я ухожу, и передай своему сатиру и своднику Водолееву, что не вернусь в его бордель!

– Бордель? Неплохо сказано. – Только бы он не заметил, как дрожат губы в обиде на «суку». Льдина не может обидеться. Только растаять. По собственной глупости. – Уходишь, значит? А у тебя разве нет контракта?

– Контракта?! Да плевал я на контракт! Плевал я на тебя! Было бы ради чего унижаться! Захочу, и у меня будут сотни, тысячи таких, как ты! Нет, не как ты! Лучше! У меня будут женщины, а не… а не…

– А не бездушные суки? А насчет тысяч, это не перебор? Как, по-твоему, какой процент сук на тысячу?

Он не отвечает. Глаза как у побитой собаки. Очень трогательно и очень знакомо. Она всегда таяла, когда он выглядел несчастным. Лучше не смотреть. Лучше не смотреть, как он глядит на свое гипсовое лицо, размалеванное мертвыми красками. Но глаз не оторвать – какая сцена! Но кто выдержит, глядя в глаза своей смерти? Только не он, слабак. И голова летит, и разбивается о колонну, как и ее предшественница. Только та была разбита в ярости, а нынешняя – с отчаяния.

И он бежит с поля сражения, освистан публикой, закидан огрызками яблок и жареных пирожков. Позорный исход! Кому такого пожелаешь? Врагу не пожелаешь, а бывшему любовнику… почему бы и нет. Так ему и надо, слабаку. Слепцу.

– Торжествуешь? – Кто-то тронул ее за плечо. – Отлично сыграно, Дунаева. Прямо молодец! Я серьезно. Всю сцену на себе продержала. А Шубин слабак! Слабак! Жидковат для Олоферна, ты права. Найдем другого, это недолго. На нем свет клином не сошелся. Кандидаты слетятся, только брось клич! Завтра продолжим репетировать. За Олоферна пока я поработаю. Все лучше, чем… Ммм…

– Лучше, чем что? Не надо, не отвечайте. Вы ничего, кроме сцен и эпизодов, не видите, Водолеев. Для вас сценическая фальшь – лучшее лакомство. Все, что вне сцены, для вас – тот свет, совершенно непостижимый и не фактический. Для вас не существует ни истинной любви, ни искренней ненависти. Уж не знаю, как можно «поработать Олоферном». Вставить штепсель в розетку, нажать кнопку и поработать? Очень темпераментно получится! Вне всякого сомнения! Но я лучше воспользуюсь кофемолкой, – процедила Татьяна, сухо кивнула и направилась к ожидающему ее белому «Мерседесу».

– Сама кофемолка, – бормотал вслед растерявшийся и разобиженный режиссер. – Машинка швейная! Только бы по живому строчить! Зигзагом! Простегивать узорами, как одеяло! Чего мне только не приходится терпеть, отец-создатель? На мне живого места нет! Каждая фря о себе вообразит и себе позволяет… Каждая проедает плешь. Шакалихи коварные! Все их племя таково! Актрисульки! Нет среди них лучших! Все ищут лазейку в соглашеньях, чтобы себя потешить! За что я им деньги плачу, спрашивается? За жертвенное служение я им плачу! Где оно, где? Одна алчность, похоть да легкость в мыслях необыкновенная. Испокон веку. Ох… Придет время, меня канонизируют как мученика… И, может быть, даже наградят – посмертно! Пожалуй что, пришла пора писать «Житие святого Валериана Режиссера». Надобно заказать сценаристу. Еще, глядишь, и кино снимут…

* * *

– Порой я ловлю себя на том, что бываю чересчур резка, – вдруг пустилась наша героиня в откровения и задумчиво выдула сигаретный дым в приоткрытое окно автомобиля.

Я молчу, я в недоумении, признаться. Не ожидал от Татьяны Федоровны откровений. Весьма туманных, но все же…

– Боюсь, я его сильно обидела. И как всегда напрасно. Он, скорее, достоин жалости. Ничего не понимает. Соображения и духовного опыта – как у щенка, у которого только-только глазки открылись и еще подернуты лиловой пленочкой. Знаете? Такие симпатичные глазки, которые еще не научились видеть. Лиловая пленочка на глазках и – одни эмоции, как у новорожденной души, еще ни разу не пережившей реинкарнации. Слепец. Бедолага.

– Режиссер? – осторожно спрашиваю я, осторожно набиваясь в исповедники, и удостаиваюсь насмешливого взгляда. – Нет? Я… что-то пропустил, пока завтракал? Пардон.

Она, похоже, уже жалеет о своей туманной откровенности, о своей минутной слабости, но отвечает:

– Режиссер? Водолеев-то? По нему чем сильнее молоти, тем ему радостнее, тем выше прыгает. Мячик. Тип мазохиста.

– Да вы тонкий психолог, Татьяна Федоровна. А не ошибаетесь? Не кажется ли вам, что он переживает искренне?

– Ну да, кажется. И даже не сомневаюсь. Так ведь в том-то и удовольствие. Сладостные мучения. Истеричная благодарность. «За тайные мучения страстей, за горечь слез, отраву поцелуя…» Ничего ведь нового.

– Значит, вы нарочно его раздражаете?

– Нет, конечно. Совсем не ставлю себе такой задачи и вполне бы обошлась. Но ведь у него – потребность, он сам провоцирует. Я завожусь, срываюсь. И не только я. А для него наши эмоции – топливо, источник творческой энергии. Он, как бенгальский огонь, искрит и разгорается, изобидев всех вокруг.

– Понятно, – грущу я. Тоже ведь не без греха: как и Водолеев, люблю высокое искусство провокации, постоянно в нем совершенствуюсь. – Понятно. Тогда чья же душа – новорожденная?

– Неважно. Ничья. Это я так… – отвечает она, смотрит в окно и молча докуривает свою гадость с ментолом. Я молча и осторожно проезжаю неминуемый опасный поворот. Венки сегодня сложены горкой, стожком, топорщатся пластмассовые листья, а сверху – свежие гвоздики, перевязанные черной лентой. Навернулся-таки мой вчерашний обидчик.

– Осваиваетесь в доме, Татьяна Федоровна? – спрашиваю. Пора бы уж ей что-нибудь сказать по этому поводу.

– Да. Понемногу. Спасала полночи вашего кота, – трогает она пальчиком мою игрушку.

– Спасали?! Что с ним?! Спасли?

– Ему и не требовалось. Это меня, скорее, надо было спасать. Он меня дразнил, орал по темным углам, скребся то там, то здесь. На чердак заманил. Я и не подозревала, что в доме есть чердак. Сбивала замок молотком, представляете? И все ради вашего Еврипида.

Полагаю, что напоминать ей, как зовут кота на самом деле, без толку. Не сомневаюсь, что в следующий раз он станет Гомером, Софоклом или, еще не хватало, Диогеном.

– Я проспала из-за него.

– Надеюсь, я хоть немного возместил его безобразия?

– Немного.

Никакого смысла нет обижаться на актрису, несмотря на то что с реинкарнациями у нее все в порядке и глазки открылись не сегодня.

– Да! Кстати. Я нашла на чердаке саблю, а на рукоятке у сабли орден. Не знаете, у деда такой сабли не было?

Я смотрю на дорогу и молча киваю.

– Так да или нет?

По-моему, кивок всегда означает утверждение. Только актрисы способны подозревать в нем что-то иное. Судят по себе, очевидно. Они кивают, а потом говорят, что их неправильно поняли, что приняли желаемое за действительное. Что, кстати, букет не простоял и часу, видите – почти и завял, и это розы называется? Что, между прочим, в букете не нашлось ничего достойного внимания, только глупая записка, и та промокла и раскисла – гадость какая, а от шампанского голова болит, не иначе поддельное, из сифона. Что пора бы отвезти ее на квартиру и пожелать спокойной ночи. А завтра? А завтра она занята. И послезавтра. И в ближайший месяц тоже, а там – посмотрим. Если сорвутся гастроли.