– То есть там сделали госпиталь?

– Да. Местные барышни и дамы охотно шли в медсестры – паек, да и мужчины опять-таки, пусть и временно недееспособные. И Ванда работала медсестрой. Откуда она возвратилась в наш город, как оказалась в родном своем доме, мне неведомо. Войной занесло. Впрочем, она упоминала как-то, что бывала здесь раньше вместе с мужем, когда тот давал гастроли. Кстати, старожилы его помнят до сих пор, всякие сказки рассказывают о его фокусах. В память о военных заслугах мужа Ванде дали не только персональную пенсию, но и жилье – этот самый дом, о котором вы помните с детства.

– Совсем, знаете, не хочу его помнить. Тоска, скука, вялый огород в лебеде, мелкие окна в ситчике с оборками – на солнце он выцветал за месяц, зануда-бабка в кружевных старомодных блузочках. Бесконечное чертово рукоделье, вечные чугунные утюги на дровяной плите, желтое от этой варварской глажки белье. Иногда появлялась мама. Неприбранная, с облупленным кисельным лаком на ногтях, в спущенных до тапок капроновых чулках. Вся в мечтах. Сидела с перекошенными деревянными пяльцами на коленях. Или склонялась над очередным письмом… Совсем не такая, как на людях, на сцене. Но я ее любила такой, забывшей о маске.

– Надо же, какие у вас детские воспоминания. Поэтому вы и хотели сию минуту продать дом?

– Я его испугалась. Откуда он такой взялся?

– А. Вы все-таки задали этот вопрос. А я-то все ждал, Татьяна Федоровна. Думал, не дождусь.

– Ну же!

– Нынче вы в нетерпении, Татьяна Федоровна, а вчера меня и слушать не хотели. О, женщины, женщины! Вы изменчивы, как облака, гонимые ветром. То шхуну под парусами увижу я на небе, то огромную дикую кошку, то пышный цветок, озаренный солнцем, то безжалостную остроклювую птицу, нацеленную на добычу, то волну, что грозно вздымается, а потом вдруг ласково ложится под ноги… То сам гнев Господень увижу я с высверками молний, с тарарамом и треском, то темную, дымную вуаль на светлом лике луны… То…

– Ой, хватит уже! Сколько можно! Это из какой-то пьесы?

– Нет, я сам сочинил. Такой экспромт. Нравится?

– Вам охота пришла меня дразнить?

– Есть соблазн, дорогая.

– Предложите свои услуги Водолееву. Он мечтает о драматурге с поэтическими задатками. Такие нынче в дефиците.

– Пусть себе мечтает ваш Водолеев. Я – нотариус.

– Ах да. Я и забыла. Завещания рифмованные пишете или, может быть, верлибром? Потому так популярны у романтических старушек?

– Будете ехидничать, продолжу про облака сочинять.

– Нет, только не это! Умоляю, помилуйте! – шутовски прижимает она руки к груди. – К тому же, помнится, именно вы вчера горели желанием посвятить меня в историю моего дома.

– Что значит – горел желанием? Между прочим, с нотариусами так не разговаривают, Татьяна Федоровна. Нотариусы – лучшие друзья собственников и наследников. Их надежда и опора. Я серьезно говорю и предупреждаю на будущее, если вы вдруг решите дать отставку вашему покорному слуге и нанять другого… распорядителя.

– Хорошо. Извините.

– Конечно, извиняю. Вы еще так молоды и неопытны. Так вот, дом… Дом в том виде, в котором он вам достался… Дело в том, Татьяна Федоровна, что в начале девяностых годов…

* * *

Начало девяностых, и с войны больше сорока лет прошло. А что изменилось? Что изменилось за этим покосившимся забором? Кое-какие перемены, конечно же, произошли. Подрос сад, рухнула пристройка, где хранились дрова, на ладан дышит крылечко, сползает с крыши уложенный лет двадцать пять назад шифер. Но все так же из распахнутого окошка льются в палисадник озвученные воспоминания о розовом парке Чаир.

Он стоит на пороге, мучимый дежавю, время от времени стучит в дверь, терпеливо дожидается, когда откроют, и подпевает мысленно, вспоминая слова романса: «…сотни тысяч кусто-ов. Снятся твои-и золотистые ко-осы, снится весна… трам-пам-пам… и любо-овь. В парке Чаи-ир…»

И вот за дверью слышатся шаркающие, но быстрые шаги, раздается покашливание, дверь распахивается без всяких опасливых «кто там?», что в наше время, надо оговориться, несколько неразумно. Неразумно, даже если вам повезло жить в некоем особом городе.

И вот она – хозяйка – предстала в дверном проеме. Худа, все еще стройна, подвижна; на плечах замызганные и желтые от старости кружева. Локоны давно уже не золотые, а тускло-серебряные и поредели изрядно. Опирается на палку. Палка здоровенная, и называться должна – клюка. У клюки петелька на рукоятке, чтобы не уронить, не дай бог. Наклоняться в ее возрасте не рекомендуется.

– Что на тростку смотришь? Страшно? Могу и огреть, если пришел обидеть, – сообщает она. – Затем и ношу. А ты думал – опираться?

– Э-э-э… Я ничего такого… Здрасте. Мне нужна госпожа Ванда Лефорж-Свободная. Это вы?

– Я – Ванда Свободная. А ты кто такой? Кого-то ты мне напоминаешь… А, не вспомню. Новый с почты? Пенсию принес? А где Михалыч?

– Н-не знаю. Скорее всего, там же, где и был. Я не с почты. Я – адвокат, позвольте представиться, вот моя визитная карточка.

– Фу-ты ну-ты, карточка.

Она, поджав губы, берет карточку, мечет, не взглянув на нее, в пыль перед крыльцом, подбоченивается и каркает рассерженной вороной:

– Так вот, фу-ты ну-ты. Последний самый раз говорю, а потом вот этим дубьем буду каждого с карточками встречать! Последний раз говорю, что дом с участком я продавать не буду и на попечение ваше людоедское не пойду! Поживу еще свободной и помру свободной, а дом, кому хочу, тому и оставлю! И чтоб ноги твоей здесь больше не было!

– Мадам, я не собираюсь вам предлагать ничего подобного, уверяю вас! Вы зря обо мне плохо думаете – я не из агентства недвижимости и не скупаю дома на морском побережье!

– А что будешь предлагать? Электрогрелку купить? Или бензопилу? Ты кто? Коммивояжер? Или как там вас теперь называют – дирижер по продажам? – измывается Ванда.

– Правильно говорить – менеджер, а не дирижер. Но я не менеджер. Я – адвокат, – терпеливо повторяет он. – Ад-во-кат! Адвокат Букс из Инюрколлегии. Инюрколлегия – государственное учреждение, а не частная лавочка, я вас уверяю. Дело в том, что вы получили наследство, госпожа Лефорж-Свободная. Хочу искренне вас поздравить, прежде всего.

Кажется, последняя фраза была неудачной. Я поздно осознаю, что любой мошенник-вымогала сейчас начинает соблазнять жертву именно такой фразой: «Хочу вас поздравить, вам исключительно повезло!» – а потом просить внести «маленькую сумму», чтобы из нее через день-другой или там черед месяц-другой выросло денежное дерево. Но Ванду, как видно, не проведешь…

– Дожились! По домам теперь ходят! Все мало им, уличным! Что ты мне голову морочишь? Делать нечего? Бездельников теперь как собак нерезаных. Все мужики бездельниками стали. Всегда были халявщиками, а теперь поголовно! Иди-ка откуда пришел, и никаких «маленьких сумм» я тебе вносить не стану! «Мы вас поздравляем, здрас-сте! Внесите маленькую сумму, через год получите миллион»! Как же, миллион! Миллион заморочек, это да, нет сомнений! Так их и без того хватает. Вся жизнь – одна морока! Повадились шляться! Ты еще мне тут на крылечке наперстки раскинь, умник нашелся! А еще такой солидный на первый взгляд!

Разговор получался гораздо более сложным, чем он ожидал. Ванда под старость стала крайне недоверчива и настолько уверена в своей правоте, что переубедить ее представлялось практически невозможным. Легче всего было повернуться и уйти. Но что делать, если необходимо выполнить свои обязанности? И он, повысив голос, насколько позволяли приличия, отрапортовал:

– Адвокат Букс из Инюрколлегии! Это я! Госпожа Лефорж-Свободная! Согласно завещанию гражданина Швейцарии Макса Северина Раабе вы являетесь наследницей состояния, оцениваемого в… Вот, ознакомьтесь, пожалуйста!

Она запнулась на полуслове, очумело взглянула, на всякий случай приуготовила клюку, так, что мне даже пришлось попятиться в целях личной безопасности. Кто знает, что придет в голову этой полоумной старухе?

– О каком это ты… гражданине Швейцарии? О каком это ты… Северине? Откуда ты… знаешь? О Северине-то?

– Я из Инюрколлегии… – повторяет он уж который раз. И, глядя на ее «тростку», размышляет, не придется ли делать ноги. Но Ванда вроде бы входит в разум. Вот уж неожиданность!

– И впрямь, что ли, адвокат? Ничего не понимаю…

Голос ее упал, стал совсем хриплым. Из кармана юбки она потянула очки и, не надевая, дрожащей рукой приложила их глазам, стала жадно разглядывать документы с солидными печатями:

– Макс Северин Раабе… Вот, значит, как… Ах, мерзавец! Не сдох-таки! А я тут маюсь на персональную пенсию… Что сейчас моя пенсия? Копейки… Дом вот-вот развалится. И шляются вокруг всякие, юлят, выманивают… Северин… Рабе-Швабе, гляди ты. Один обман всегда. Прокляла бы его, погубителя… Да уж не раз и проклинала, будет с него. Завещание? – вдруг встрепенулась она. – Так он все ж… преставился? В очередной раз. Так надо понимать?

– С прискорбием подтверждаю.

– С прискорбием. О чем это ты скорбишь?

– Сочувствую, – растерялся он.

– Лицедействуешь, адвокат, а не сочувствуешь. И не в чем мне сочувствовать, я этого паразита уж давно похоронила. Ну, за деньги ему, конечно, большое наше мерси и даже решпект, пусть уж. Я теперь встрепенусь, итальянские туфли на каблуках куплю, сумку на длинном ремешке и китайскую соломенную шляпу. И юбку в маках. У меня к ней бусы есть из чешского гранатового стекла. А в театре что нынче дают, не знаешь? Не в этом вашем площадном для скоморохов, а в настоящем, с бархатными креслами, с программками, с буфетом? Тебя Букс зовут, ты сказал? Что-то такое знакомое… И на лицо похож…

Момент узнавания следовало во что бы то ни стало притушить. Кто знает, насколько цепкая у нее память и во что это выльется? Поэтому он, сделав вид, что не слышит, с деловым видом начал рыться в кейсе.

– Что ты мнешься? Еще что-то?

– Мадам, еще имею честь передать вам личное послание завещателя, – протянул он ей длинный голубой конверт, извлеченный из кейса. Конверт заклеен, обернут бандеролькой и даже запечатан красным сургучом. – Прошу. О содержании не спрашивайте, оно неизвестно. Этого никто не читал. Это – лично вам. Вот здесь написано по-немецки и по-французски: «После моей смерти прошу передать лично в руке Ванде Лефорж…»

– Свободной. Давай.

Дрожащими руками она сдергивает бумажную бандерольку, торопливо обрывает край конверта и бормочет, читая. Он из вежливости спускается с крыльца и поворачивается спиной, ему не положено знать содержание личных посланий. Но бормочет Ванда достаточно громко (глуховата, должно быть), а он не в силах преодолеть любопытство.

Вот что читает она:

«Моя милая незабвенная Ванда! Все эти годы я отлично жил в Швейцарии и знаю, что благодаря моей мнимой героической смерти ты была вполне обеспечена, что не может не радовать меня. Смерть мою я обустроил без особого труда, поняв, что, во-первых, ты меня никогда не примешь, умножая в душе мнимую обиду, что я считаю, уж извини, особым видом душевного расстройства, любимая. А во-вторых, мне больше понравилось жить в Европах, где человек ловкий и предприимчивый не останется без капитала. Не буду утомлять тебя подробностями, но, поверь на слово, я многого достиг и стал даже по здешним меркам весьма состоятельным человеком. Имя свое я несколько изменил, но не сомневайся, я – все тот же прежний Северин Лефорж, бывший фокусник, бывший твой муж. Бывший, но по-прежнему любящий.

Но, моя дорогая Ванда, смерть, как видно, можно обмануть только единожды, и свой ресурс я, увы, исчерпал. Пришло время отдавать долги. Сейчас я весьма болен, по-стариковски слаб, и доктор не скрывает, что скоро, очень скоро умру. Мне едва хватит времени, чтобы распорядиться своим имуществом. Чтобы не озабочивать тебя на старости лет (хотя в памяти моей ты всегда молода и очаровательна), я распродаю все, что имею, чтобы завещать тебе деньги, а ты уж распоряжайся ими как хочешь. Дам тебе совет: сразу же напиши завещание, не медли с этим, а уж потом получай от денег все, что можешь себе позволить. Если наследники останутся ни с чем, значит, ты хорошо повеселилась, моя Ванда. Прощай теперь, прощай! До последнего вздоха твой, Северин Лефорж».

– Прочитали? – спрашивает он, когда бормотание утихает и слышится вздох. – Тогда давайте оформим…

Но она смотрит невидящими глазами и говорит прямо в небеса:

– Ванда, Ванда, вот теперь ты по-настоящему свободна…

* * *

Мы расстаемся у калитки. Татьяна Федоровна пребывает в меланхолии и теребит свою прическу. По-моему, ей пора посетить парикмахера. Допускаю, что кому-то нравятся взъерошенные дамы, но я предпочитаю, когда они хорошо причесаны. Взъерошенные кошки опасны, по опыту знаю, в любой момент могут дать волю когтям. Когда же шерстка гладкая, это означает, что киска пребывает в состоянии душевного равновесия, что она покладиста и дружелюбна.