5. Честно́й Лес

На Нижегородчине испокон веков пошаливали. Да и как не шалить, когда сами Дятловы горы, на коих стоял Нижний, названы, по слухам, именем какого-то баснословного разбойника Дятла! Вот и плодились его духовные наследники что в лесах, что на горах[17], не давая спуску и добрым, и недобрым людям – все едино, лишь бы мошна тугая.

Не было такого уезда в Нижегородской губернии, откуда бы не доносились то и дело тревожные вести: «Шалят!.. Пошаливают!..» – и туда мчалась воинская команда на разбор. Места, удобные для шалостей, были известны всем: пешим и конным, всадникам и экипажам, одиночкам и обозам. В окрестностях Нижнего наиболее опасными для проезжающих считались урочище Смычка, поле около деревень Утечкино и Грабиловка, лес близ села Кстова. Арзамасская провинция «славилась» Бреховым болотом и рощей у деревни Кудеяровки Лукояновской округи… Да и вообще на Волге и Оке почти каждый остров, пустырь или крутой поворот реки служили убежищем вооруженным удальцам.

Любавино вот уж лет пятнадцать господь уберегал от разбойничьей напасти – с тех самых пор, как повязали всю шайку Гришки-атамана по прозвищу Вольно́й, а сам он был убит своим сообщником в лесной чаще. Однако с зимы 1779 года потянулись, поползли, подобно едкому дымку от сырых дров, слухи один другого неопределеннее про какого-то атамана с диковинным прозвищем Честно́й Лес да про шалости его ватаги. Была она невелика: двенадцать готовых на все удальцов, – зато деловита не в меру. Пробавлялась мелкими грабежами на почтовых перегонах, сперва мало чем отличаясь от других, собирающих на большой дороге «пошлину» с купцов. Однако скоро ватага пошла «в помещичьих домах псалмы петь»: совершился налет на усадьбу, стоявшую посреди большого села Орликова. Это уж, считай, под боком у Любавина! Граф Орликов, сын его Андрей, приятель Алешки Измайлова, вместе со старостами и приказчиками встретили разбойников ружейным огнем. Произошло настоящее сражение, с обеих сторон оказались убитые и раненые. В этом деле впервые удалось увидеть ватажников Честного Леса. Это были крепкие, рыжие удальцы, одетые с бору по сосенке, однако схожие между собою, как родные братья: у всех были волосы особенного, соломенно-рыжего цвета, кудлатые и нечесаные, тяжелые бороды и пышные усы, скрывавшие лица.

В любавинских лесах, увы, тоже спокойствия не было. Откуда ни возьмись появились там браконьеры и нагличали чрезвычайно, расставляя кругом самострелы. Егеря во главе с Григорием в лесах дневали и ночевали, силясь извести хитников, но кончилось это печально: один из егерей, Никишка, погиб – вся грудь была разворочена выстрелом! – другой оказался ранен, да не стрелою, а пулею. И вот что диковинно: получалось, что браконьерничали в любавинских угодьях не голодные крестьяне, у коих самострел, он и есть самострел – со стрелою, а люди достаточные, коли не скупились на дульное оружие и недешевый к нему припас. А поскольку шайка Честного Леса как раз и была оснащена отличным стрелковым оружием, то долго думать не стали и сию злокозненность приписали этому разбойнику, тем паче что беда с егерями совпала по времени с перестрелкою в Орликове.


Маша не была особенной любительницей дальних лесных прогулок, предпочитала речные берега, но в начале августа случилось нечто, изменившее ее пристрастие: в конюшне князя Измайлова появилась новая лошадка, купленная им именно для падчерицы, – истинное чудо! Она была медово-золотистая, как небо на закате, тонконогая, необычайно изящная и резвая. Обошлась кобылка в немалые деньги, однако стоило только взглянуть на эту прелесть, и величина суммы казалась чем-то второстепенным.

Больше всего на свете золотистая Эрле любила скачку с препятствиями, а не ровный, спокойный бег по просторным волжским берегам. Извилистые лесные тропы и поваленные стволы привлекали ее куда больше; ну а Маша ради нее готова была смириться с сырым зеленым полумраком. Матушка умоляла ее не ездить одной, без сопровождающих, но вот беда: в имении не было ни одного коня, который сравнился бы в скорости с Эрле, – ни одного, кроме Алешкиного Зверя, но то был истинный зверь: идущую рядом лошадь он норовил искусать до крови и даже нежная прелесть Эрле его не смягчала. Егеря тоже не могли сопровождать молодую графиню: Григорий никому из них не доверил бы ее безопасность, а может быть, втихомолку ревновал эту горячую штучку уже ко всем подряд. Сам он верхом не ездил: как известно, лошади его не терпели. Вот так и получалось, что Маша ездила обыкновенно одна. И доездилась!


Она направила Эрле по обычной тропе: через березовую рощу, потом сквозь ельник, сменявшийся чахлым лиственничником, – в объезд болота, к заброшенному охотничьему домику. Это была немного мрачноватая, но красивая тропа. Однако день выдался хмурый, бессолнечный; над папоротниками стелился серый туман, то и дело выползавший на тропу. Серые призрачные фигуры колыхались и над болотом – жутковатое зрелище. Да еще и разбухался бухало[18], словно бы отмеряя каждый скок Эрле; да выпь поскрипывала в камышах. Кататься расхотелось… Эрле охотно не пошла на второй круг и резко свернула на тропу, ведущую к дому. Тут выпь наконец не выдержала, заорала что было мочи, издав мучительный, точно бы предсмертный вопль! И случилось нечто диковинное: поперек тропы рухнула корявая лиственка – рухнула, словно испугалась этого ужасного крика. Эрле запнулась только на мгновение, потом вздыбилась – и сразу же взяла препятствие, как бы даже и не заметила его, и полетела дальше, подгоняемая страхом, легкая, освободившаяся от своей ноши, – ибо всадница не удержалась в седле и осталась лежать, подкатившись под лиственничный, утыканный сломанными сучьями ствол.

* * *

Она очнулась оттого, что чьи-то руки грубо тащили ее по земле. Открыла глаза – и едва успела отвернуться от острого сука, норовившего пропороть ей щеку. И сразу все вспомнила; загудело от боли тело. Маша со стоном приподнялась, пытаясь оторвать от себя эти жесткие, злые руки, которые тащили и тащили ее, хотя угрожающие ветки лиственницы остались уже позади, – и дыхание у нее пресеклось, когда она увидела совсем рядом потное, чумазое мужичье лицо в обрамлении соломенно-рыжих волос и кудлатой окладистой бороды.

Честной Лес!

На мгновение Маша снова лишилась сознания, но тут же и очнулась, потому что горячая пятерня больно сдавила ей грудь.

Маша завопила что было сил, а мужик только хрипло рассмеялся.

– Кричи, кричи, птаха! – закатывался он. – Как раз со всего леса сюда мои подельники и слетятся. То-то потешимся!

Маша онемела, зажмурилась, но когда мужик резко рванул на ней платье, оголив грудь, она снова испустила истошный крик – и захлебнулась, когда пятерня стиснула ей горло. Другой рукой мужик взялся за свою одежду, но вдруг глаза его изумленно выпучились, он замер, постоял, качаясь вперед-назад, а потом тяжело рухнул ничком, едва не придавив Машу. И к ней склонилось бледное, с потемневшими глазами лицо Григория.

– Машенька, душенька! – прошептал он, задыхаясь. – Он ничего тебе не сделал, нет?

Это было похоже на чудо… хотелось броситься к нему, прижаться, но Маша сидела, схватившись за горло, не в силах слова молвить. Григорий прижал ее к себе, обхватил, чуть покачиваясь, словно баюкая, забормотал:

– Ничего, уже все прошло. Тише, тише…

Но едва только Маша расслабилась, притихла в его объятиях, как Григорий отстранился и замер, насторожившись: совсем рядом раздался волчий вой – заливистый и протяжный, оборвавшийся… о господи, оборвавшийся раскатистым хохотом!

– Оборотень! – шепотом вскрикнула Маша.

Григорий рывком поставил ее на ноги.

– Нет, – сказал он, – не оборотень. Это Честной Лес! Бежим!

Они кинулись было по тропинке, надеясь перелезть через поваленное дерево, но из лесу вывалилась на тропу высокая фигура, выдергивая из-под пояса топор. Еще кто-то ломился сквозь чащобу, чужие голоса перекликались слева и справа. Григорий попытался улыбнуться в ответ на отчаянный Машин взгляд, но у него ничего не получилось. Глянув еще раз на тропу и сокрушенно покачав головою, он бросился бежать кругом болота, волоча за собою Машу, направляясь к охотничьему домику. Сзади свистали, орали, улюлюкали – все ближе, ближе… Погоня уже дышала в затылок, когда беглецы наконец влетели в избушку, с силой захлопнув за собой тяжелую бревенчатую дверь и наложив на нее мощный засов.

Маша так и села, где стояла, а Григорий забегал по домику, закрывая два окна крепкими дощатыми щитами. В избушке сгустился полумрак, Маша судорожно, со всхлипом, перевела дух, и Григорий тотчас оказался рядом, обнял, прижал к себе, сам тяжело, запаленно дыша. Но даже громкий стук его сердца не мог заглушить насмешливого окрика:

– Эй, добрый молодец! Выкинь нам свою девку, – а сам иди подобру-поздорову. Жив останешься! Ты нам не надобен! А хоть – заберешь потом, что после нас останется. Отвори дверь-то, слышь?

* * *

Шло время. Бессолнечный, серый денек, должно быть, уже перевалил за полдень. Не меньше часа Маша с Григорием томились в заточении.

Иссякли уже слезы, только жгло измученные глаза и горели щеки. Она тихо сидела, подтянув колени к подбородку, и безнадежно, невидяще смотрела на Григория, который понуро стоял у заложенного щитком окошка.

Гнилые словеса доносились из-за двери непрестанно, и Маша уже устала пугаться от этих намеков, – мол, кто из разбойничков будет «еть» ее первым, кто последним, что и как именно они сделают с нею. Грубые, мерзкие выражения уже не оскорбляли ее слуха. Но настойчивость рыжебородых была поразительна! Причем они постоянно повторяли, что, натешившись, Машу сразу же отпустят, зла против нее они не держали никакого, и постепенно вся их неутоленная алчность обратилась в злобу против княжеского егеря, коего они признали в Григории, – видать, успел он им крепко насолить, уничтожая самострелы!

И мало-помалу зазвучали новые речи: ждет Григория самая лютая казнь, когда удастся проникнуть в дом, но если «девка-красавица» выйдет к ним сама, добровольно, то ему только дадут раза по морде – и тоже отпустят. И опять, и опять твердили это, снова и снова, однообразно, тупо, докучливо, словно разъяренные осы; жаль только, что от их криков нельзя было отмахнуться, как от надоедливого жужжания.

– Погубят они нас, – вдруг тихо сказал Григорий, не отрываясь от щелочки, в которую следил за разбойниками. Это были первые слова, что он произнес за долгое время, и Маша медленно перевела на него опухшие от слез глаза. – Сушняк, хворост носят…

Маша с трудом встала на затекшие ноги и приникла к другой щелке.

И верно – действия разбойников не оставляли сомнения в их намерениях! Видимо, отчаявшись вышибить двери и окна, которые словно бы и впрямь были заранее рассчитаны на долгую осаду, ватажники решили выкурить добычу, как бортники выкуривают из гнезда лесных пчел. Они обкладывали сушняком стены избушки, оставляя, однако, свободной полосу на крылечке – на тот случай, если осажденные решат, наконец, сдаться.

Маша следила за спорыми движениями разбойников, за мельканием одинаковых соломенно-рыжих голов, напоминающих охапки сухого липового лыка, – в этой одинаковости было нечто завораживающе-жуткое! – и все яснее понимала ужас и безнадежность своего положения. Ох, не миновать, по всему выходит, не миновать ей сей горькой чаши! Верно, бог решил наказать ее за блудные желания – вот и наслал на нее такую напасть.

Да, пришло время расплаты за греховные мысли, недопустимые для девушки ее возраста и положения. Не смешно ли, что гордячка графиня, отвергшая любовь егеря потому, что он ей не ровня, теперь достанется грязным мужикам? И поделом, поделом ей!

Маша уткнулась лбом в сырое дерево.

Сама погибнет и Григория погубит. Его-то за что? Он-то чем здесь виноват?! Разве только тем, что появился на тропе не вовремя, помешал тому мужику взять свое. Не появись тогда Григорий, разбойники, натешившись, уже ушли бы, кинув свою игрушку, и только Машино дело было бы выбирать – идти сразу топиться в болото или попытаться жить; но только она одна была бы жертвою! А теперь… Экая глупость! Уж лучше бы ей тогда, под яблонями, упасть на траву с Григорием, отведать этой запретной сладости, чем теперь отдать свое нетронутое девичество на растерзание рыжебородым чудищам!

– Ну, вот чего, голубки́! – бросив у крыльца новую охапку сухих листьев, проревел высокий, статный мужик, верно, предводитель разбойников, может быть, даже сам Честной Лес. – Вы там еще поворкуйте, посоображайте, а мы покудова пообедаем чем бог послал. Но глядите! Лишь только последний кусок проглотим, так за вас и примемся! – На последних словах он вдруг дал петуха, закашлялся, и Маша подумала: какие странные голоса у всех этих разбойников – какие-то утробные, ненатуральные, словно бы они нарочно стараются говорить таким страшным басом!.. Впрочем, сия никчемушная мысль тут же и ушла. И Маша тоскливо задумалась о своей участи, с которой постепенно начинала смиряться.