Время тянется медленно, шаги за дверью то приближаются, то затихают. Третий обед. Что же дальше?

Она правильно рассчитала. Я уже ничего не жду. Даже к шагам прислушиваться перестал. Только мерзну. Тюфяк рваный, солома во влажных комьях, под ними каменный холод, который живому телу не одолеть. Он поглотит все, выпьет до последней капли. И куртка Любена уже не спасает. Я тяну ее на голову, но мерзнет поясница, одерну вниз – затылок, как ледяной шар. Встать и пройтись мешают оковы. Когда сделал попытку, слишком резко дернул и чуть не упал. Этот подземельный мрак поселился в костях. Суждено ли мне выбраться отсюда? Она обо мне забыла? Вечное заключение и вечный мрак. Счесть это за проявленное ко мне милосердие? Или это изощренная жестокость? Провести годы в одиночестве и темноте. Я уже стал приучать себя к этой мысли. И вдруг засов лязгнул. Все повторяется. Опять двое. Жиль и с ним кузнец. Что же это? Еще одна пара кандалов? Посадят меня на цепь? Но я ошибся. Оковы с меня снимают. Так же быстро и ловко, после двух ударов. Кажется, начинается. Жиль указывает мне на дверь. Я с ним не спорю. Идти так идти. Бежать не пытаюсь. Зачем излишне утомлять своих палачей? У них хватает забот. Сердце все же бьется. Страшно. Укрепи меня, Господи.

Жиль ведет меня вдоль по узкому, темному коридору и направо. Похоже, помещение для стражи. Квадратная комната с низким потолком. Растоплен камин. Но ничего, что напоминало бы дыбу или «испанский сапог». В углу массивный стол, рядом лавка. За столом трое. Очень напоминают Жиля, но помоложе. И больше в комнате ничего, пусто. Какая же роль отводится мне? Жиль толкает меня в середину и выходит. Я в полном недоумении. Хмурая троица за столом достает кости. В мою сторону они не глядят. А что же я? Предоставлен самому себе. Я отхожу к противоположной стене, с опаской наблюдаю за игроками. Для чего они здесь? Для чего здесь я? Это мои палачи? Что им велено сделать? Избить, надругаться? Но зачем понадобилось приводить меня сюда? Подобные действия с тем же успехом могут совершаться и в темноте. Там даже удобней, узник скован. Зачем же меня освободили? Чтобы продлить забаву?

Я продолжаю настороженно наблюдать. Они изредка бросают взгляды в мою сторону, но без всякого интереса. По столу катятся кости. Дробно подпрыгивают в деревянной кружке. Хлопок по столу. Рычание или тяжелый вздох. Я окончательно отхожу назад и прислоняюсь к стене. Опять неизвестность. Еще более мучительная. Смотри и терзайся.

Сесть мне негде. Но здесь тепло. Очаг сложен из грубых речных камней, но огонь в нем горяч и приветлив. Пробую подойти к огню. Мне не препятствуют. Куртка Любена отсырела и висит на плечах, будто свежесодранная шкура. Я ее снимаю и приспосабливаю на разогретые камни. Мне опять никто не возражает. Только один из стражей, круглолицый, с темными волосами, бросает через плечо:

– Если чего надо, скажи. Пить там или есть.

Я хотел было задать вопрос, но он уже отвернулся. Странно все это. Если им приказано меня стеречь, то почему для меня нет даже соломы? У огня каменные плиты нагрелись, и я опускаюсь на колени. Пытаюсь устроиться поудобней, поджав под себя одну ногу. Другое колено обхватываю руками. Смотрю на огонь, вспоминаю.

Глава 20

Когда Клотильда обращала свой мысленный взор к той стороне, что противодействовала рассудку, к той части самой себя, что отвергала возможность компромисса, она видела нечто вроде живой чешуйчатой горы, которая возвышалась на столбообразных когтистых лапах, от упрямства и ярости глубоко вросших в каменистую почву. Чудовище было таким огромным, что сдвинуть его с места, заставить сделать шаг не смог бы даже архангел Михаил со всем своим небесным воинством. Чешуя чудовища блистала, как самый крепкий отполированный доспех. И в доспехе не было ни трещины, ни вмятины, ни другого изъяна. Стрелы и копья тыкались в эту броню, будто беспомощные котята. И это чудовище обитало в ней. Возможно, это чудовище и была она сама. Голов у чудовища было по меньшей мере три: гордыня, самолюбие и тщеславие. А рассудок, будто карлик с игрушечным мечом, подпрыгивал где-то у пятки дракона, пытаясь пощекотать или оцарапать. Нет, она не могла уступить. Уступить означало отогнать чудовище, набросить стальные удила на три огнедышащие морды, а рассудку, этому карлику, позволить вцепиться в загривок. Нет, она не могла уступить, не могла унизить себя. В ее жилах текла королевская кровь. Она лишится права носить титул принцессы, если уступит безродному.

* * *

Вот так же мне было тепло и странно, когда я впервые очнулся в келье отца Мартина. Я лежал на чем-то мягком и был укрыт. На самом деле постель монаха была жесткой, но для меня это была едва ли не первая настоящая постель, в которой я оказался. Не куча тряпья или соломы, а действительно постель – одеяло, льняная простыня, две маленькие подушки. Я вернулся из небытия и удивлялся новизне собственных ощущений. Мне было тепло. Осторожно открыл глаза. А вдруг за этой удивительной новизной таится страшное? Спиной ко мне сидел человек в длинной темной одежде. Голова седая, а на самой макушке проплешина, круглая и аккуратная. Я тогда еще не знал, что это тонзура. Подумал, что человек просто лысый. Человек временами потирал макушку ладонью и даже похлопывал. Он сидел за столом. А стол был весь завален бумагами. Листы большие и маленькие, в стопке и вперемешку, свернутые и прямые. На самом углу стола – огромная книга в черном переплете с медными застежками. Человек время от времени ее открывал. Переворачивал листы очень бережно, будто они были стеклянные. А еще на столе было много свечей. Они были налеплены друг на друга, возвышались, как восковая гора. И все горели, потрескивали и чадили. Свечи были налеплены и на стену над столом. Мне сначала показалось, что их прикрепили к штукатурке, но затем я разглядел темные скобы и крючки, торчавшие из стены. На них и висела вся эта гирлянда. Свечи сгорали и обращались в длинные узловатые сосульки. Человек за столом что-то писал. Я слышал, как скрипит перо. Изредка кивал головой и даже произносил непонятные мне слова. Я поискал глазами второго человека, но никого не нашел. Человек разговаривал сам с собой. Перо отрывалось от бумаги, и он размышлял, подперев голову кулаком. Тогда он очень сутулился, и я даже вообразил, что у него горб. Про горбунов рассказывали, что они умеют делать всякие волшебные штуки и что нос у них длинный, загнут к самому подбородку.

Я приподнялся, чтобы разглядеть, какой у него нос. Человек услышал и оглянулся. Я испугался. Потому что горбун мог меня заколдовать. И еще он был из тех, в рясах, а я уже стал грешником. Я украл и сбежал. И еще хотел украсть. Даже придумал, как это сделать.

Но у человека не было горба и длинного носа тоже не было. Он смеялся, а морщинки вокруг глаз разбегались, подобно лучикам на воде.

– Очнулся, беглец. А ну-ка, расскажи, откуда ты взялся?

Оказалось, что горло у меня все еще болит и говорить я не могу. Как рыба, разеваю рот. Он еще громче рассмеялся. Потом переодел меня в чистую, сухую сорочку и накормил теплым бульоном. Как же это было вкусно…

Я тряхнул головой и отогнал видение. Слишком больно вспоминать. Побег вновь не удался. А что не больно? Куда бы я ни обратил свой взор, везде будут они, те, кого я любил, и те, кого потерял. Даже если попытаюсь вспомнить свою первую студенческую пирушку в кабачке «Грех школяра». Там со мной был Арно, брат Мадлен.

Все три стража смотрят на меня.

– Не спать, – глухо говорит тот, с темными волосами.

– Я не сплю, – отвечаю машинально.

– Ну вот и пройдись лучше, – продолжает темный. – А захочешь передохнуть – вот тебе.

Он вытаскивает из-под стола маленькую скамеечку, какие обычно ставят в молельнях, и, пнув, отправляет ее на середину.

Я не стал пренебрегать советом и поднялся. Все же здесь творится что-то странное. Время идет, ничего не происходит. Я брожу от стены к стене. Пытаюсь сосредоточиться, но получается плохо. Мысли мечутся, как испуганные овцы в загоне. Перескакивают с предмета на предмет в лихорадочной попытке убежать. Но куда? Они заперты в моей голове точно так же, как я заперт в этой комнате. Сесть в углу у стены мне не разрешили. Хотел прислониться спиной и затылком, чтобы действительно подремать, но тут же послышался голос темного.

– Я же сказал – не спать, или придется тебя встряхнуть.

Сколько же это будет длиться? День? Два? Тревога все нарастает. Я изнываю от неизвестности. И еще от скуки. Мне нечем заняться. В своем каземате я мог бы, по крайней мере, предаваться своим мыслям. Мог бы улыбаться, горевать, плакать. А здесь, в присутствии этих троих с хмурыми лицами и руками, тяжелыми, как булыжник, я чувствую себя неловко. Я будто насекомое в стеклянной банке. За мной наблюдают. Они видят все, что со мной происходит. Это еще тяжелее, чем оковы.

Оставаться в неподвижности нелегко. Я считаю шаги. Десять в одну сторону и десять в другую. Сто, двести, тысяча. Прислоняюсь к стене. В ногах легкая дрожь. Эта скамейка посередине очень притягательна. Но опуститься на нее означает выказать слабость. И стать беззащитным. Чего же она добивается? Входит Жиль. За ним поваренок с корзиной и еще трое. Что дальше? Поваренок извлекает из корзины пару оловянных мисок, салфетку, ломти паштета, зелень и сыр. Обед для стражей? Но Жиль делает знак мне.

– Иди поешь.

Я не так уж голоден, но главный приз – это перемена в одуряющем однообразии. У меня дрожь во всем теле. Только опустившись на скамью, ощущаю, в каком болезненном напряжении пребывает мой хребет.

– Что дальше, Жиль?

Он невозмутимо извлекает бутылку.

– Ничего. Вам велено оставаться здесь.

– Как долго?

– Пока ваше решение остается неизменным.

– Какое решение?

– Вам лучше знать. Мое дело исполнять приказы. А приказ таков – держать вас здесь под охраной, без сна, пока вы не передумаете. Если же передумаете, то вас тут же освободят.

– Да, но…

– Я больше ничего не знаю, – он отхлебывает из бутылки.

Так вот оно что! Без сна. Вот она, пытка. Меня лишают сна. А эти трое здесь для того, чтобы не позволить мне спать. Вот почему тот темноволосый так строго следит, чтобы я не дремал. И вот почему здесь ни тюфяка, ни соломы. Я могу либо стоять, либо сидеть на этой скамеечке. И больше ничего. Если я прислонюсь к стене, они будут зорко следить за тем, чтобы я не заснул. Если сяду, они не позволят мне уронить голову на грудь или завалиться на бок. Длиться это будет долго, не день и не два. Может быть, неделю. До тех пор, пока я не уступлю или не лишусь рассудка. Разум, лишенный благословенных часов покоя, разорвет мне голову. Вот что она задумала – измотать меня бессонницей. Это не просто пытка во имя мести, это схватка, и она жаждет победить в ней. Мои кости останутся в целости. Палач не тронет мои ногти и не потревожит суставы. Я ей нужен живым, нетронутым. Она будет ломать мою волю. Жажда все еще терзает ее. Самолюбие не позволяет уступить, и вот почему она выбрала этот путь. Глупая женщина! Одна маленькая уступка, и я той же ночью лежал бы в ее постели. Но уступить мне, безродному, дерзкому, выше ее сил. Она предпочитает войну. Ну что ж, à la guerre comme à la guerre17, ваше высочество.

Чувства странные, противоречивые. С одной стороны, моя судьба определена. И судьба эта на первый взгляд не настолько ужасна, чтобы впасть в отчаяние. Меня не вздернут на дыбу и не поджарят на решетке, как святого Лаврентия. Для слабой плоти человеческой новость почти отрадная. А с другой стороны… С другой стороны, мое пленение грозит стать бессрочным.

Приступ невероятной тоски сжимает сердце. Господи, лучше бы они избили меня! Лучше боль, крик, отчаяние, чем эта серая, тягучая мука. Где-то будет свет, солнце, смех, но у меня под этими сводами не будет ничего. Только равнодушно бубнящий голос: отрекись, отрекись. Черная тоска и скука. Обед уносят, а в комнате остаются три новых стража. Сначала они таращатся на меня с любопытством. Им известно, какое я должен принять решение? Скорее всего, нет. В противном случае любопытство сменилось бы глумливым недоумением. Они взирали бы на меня как на юродивого, существо странное и опасное. А так я всего лишь сослан сюда за некий проступок.

Теперь я, по крайней мере, знаю, что меня ждет. Бессонница. Если я попытаюсь закрыть глаза, мне ткнут кулаком под ребра. Или обольют водой. Я уже чувствую сонливость. Вот она, природа человеческая. Всегда требует то, чего лишена по прихоти судьбы. Четверть часа назад я с трудом мог бы вообразить себя спящим. Терзаемый страхом, не сумел бы уснуть, будь к моим услугам самое мягкое ложе. Но едва Жиль поставил меня в известность о грозящей напасти, как я тут же обнаруживаю признаки сна. Голова тяжелеет, веки слипаются. Ноги я переставляю с трудом. Мне и прежде случалось не спать. Что ж тут страшного? Когда родилась Мария, в те первые ночи, когда Мадлен была так слаба, что не могла оторвать голову от подушки, я ухаживал за ней и за новорожденной дочерью. Я глаз не смыкал. Мария плакала, Мадлен бредила. Мне помогала мадам Шарли, экономка. Давала советы и пару часов нянчилась с девочкой. Мне удавалось коротко вздремнуть, привалившись к стене. Я даже не раздевался. И не замечал тех коротких минут сна. Впоследствии мне приходилось до рассвета засиживаться в библиотеке. А утром бежать на лекции. Я обходился двумя-тремя часами сна и почти не чувствовал усталости. Но здесь другое. Со мною нет плачущей Марии, и я не должен готовиться к очередному семинару по трудам Галена или мэтра Парре. Я обречен на праздность. Мне нечем себя занять. Мой разум бездействует. У меня нет цели, ради которой мне удалось бы собрать силы и противостоять сонливости. Я могу двигаться только между этих четырех стен. Туда и обратно. Пока не загудят ноги. Тогда у меня не будет выбора и мне придется опуститься на эту скамеечку.