Мертвых не воскресить. Тогда как же быть? Ряди чего все это? Чего я добиваюсь? Господи, я не знаю. Я уже ничего не знаю. Я запутался. Возможно, и нет в этом никакого смысла. Одна лишь гордыня.

У меня губы пересохли. И горло – сухая кость. Прошу пить, но мне отказывают. Стражи, буркнув, отводят глаза. Вот даже как… Им приказали. Теперь еще жажда. Еще одна мука. Я еще быстрее теряю силы. Несколько шагов на подгибающихся ногах, и сразу приступ головокружения. Язык шершавый, будто камешек во рту. И губы – как металлические зазубрины. Я хватаю воздух, глотаю, но там ни капли влаги. Сколько все это длится, я не знаю… Глухие, далекие стуки. Дверь, засов, кости, кружки. Они пьют у меня на глазах. Вино стекает розовой дразнящей каплей из угла рта, цепляется за щетину на подбородке, зависает, потом срывается и летит медленно, сверкая, вытягиваясь, и падает в серую суконную тину, мгновенно расползаясь мокрым круглым пятнышком. Еще одна кружка… Струйка на подпрыгивающем вверх и вниз адамовом яблоке. Этот горловой хрящ усердно ходит туда-сюда, принимая жидкость. И глаз закрыть нельзя. Я отвожу взгляд. Огонь в очаге по-прежнему ярок, но мне холодно. Озноб. Меня лихорадит. Ломота усиливается, а с ней и тошнота. Тела уже нет, одна лишь искра сознания. Я стараюсь дышать как можно реже, чтобы беречь силы. Но сердце истошно, требовательно молотит, требуя вдоха. Этот грохот в ушах, висках, везде… О том, чтоб встать и пройтись, речь уже не идет. Я даже не делаю попытки. Потому что тут же свалюсь. Им даже приходится меня держать, потому что я все время сползаю то вправо, то влево. Потом им это надоедает. Меня подтаскивают к стене и приковывают за руки к широкому ржавому кольцу, за которое я прежде цеплялся, как за якорь, чтобы удержать равновесие. Железные обручи немедленно начинают резать запястья. Кожа лопается и сползает, как иссохшая кожура. Но эта боль быстро глохнет в рыхлом спасительном тумане, в котором я постепенно растворяюсь.

Обморок один за другим. Настоящая милость Господня… Но меня возвращают, обливают водой. Она течет по моему лицу, даже касается растрескавшихся губ, я пытаюсь слизнуть хоть каплю, она шипит и дымится на моем языке. Горло болезненно сокращается. Меня накрывают сны. Не те сны, что видишь под покровом ночи, а те, что приходят в бреду. Это видения. Сумбурные, яркие, иногда страшные. Ожившие гравюры адовых мук. Все виденное мной в жизни странным образом порублено на части, перетасовано и вновь совмещено. Лица одних, тела и руки других. Разинутая лошадиная пасть, голова на сухом ослином остове… мальчишки с золочеными колесами вместо ног… огромный шествующий по улицам крест, облепленный страшными, размалеванными масками… И гул, нарастающий гул, издалека, низкий, катящийся… Все ближе, ближе…

Глава 22

Герцогиня, вероятно, сочла бы себя оскорбленной, если бы ее сравнили с наследником, который, следуя за экономом, твердит «мое», касаясь гобеленов, статуй и серебряных приборов, но ее мысли и действия указывали на это пародийное тождество. Подобно наследнику, она тоже мысленно повторяла: «Мой! Мой! Наконец-то мой!» Ей самой казалось, что это только мысли, вернее, одна-единственная мысль, многократно умноженная, гонимая по кругу, и что она держит эту мысль в плену сознания, не позволяя вырваться и обрасти словами. Но эта мысль, звенящая, поглотившая и заполонившая, уже давно срывалась с ее губ. Она уже переросла в своем триумфе наследника и больше походила на обезумевшего Шейлока, которому в обладание достался редкой чистоты драгоценный камень. Этот скупец во мраке сокровищницы, при тусклом сопереживании крошечной лампы, любуясь своим приобретением, содрогается от страсти. Он трогает безупречные грани, изучает камень на прозрачность, взвешивает на руке, подносит к лицу, прижимается то щекой, то губами и твердит, твердит себе о его стоимости и уникальности.

* * *

Палачи расчетливы. Чем больше заботы, тем дольше в жертве будет теплиться жизнь.

Еще темно, но все изменилось. Нет боли в запястьях. И тело не тянет вниз огромной свинцовой гирей. Суставы уже не вывернуты. Я укрыт, мне тепло. Спиной чувствую льняную податливую поверхность. Постель. Не брошенный на пол тюфяк, а именно постель. Глаз не открываю, но тьма под веками розовеет. По ту сторону свет.

Еще одна передышка? Открываю глаза. Та же комната, где я провел две предыдущие ночи. То же окно в петлистой решетке, за ним зеленая громада дуба. Я еще изучал его ветки, раздумывал, где лучше ухватиться рукой, а куда поставить ногу. Одна из ветвей протянута к окну, как ладонь, широкая, окладистая. В ногах моей постели Любен. Лицом не то растерян, не то удручен. А скорей всего, раздосадован. Бедняга, я доставляю ему столько хлопот.

– Слава Пресвятой Деве и всем архангелам. Я уж думал, вы и вовсе не проснетесь.

– Пить, Любен…

Это не голос, это какой-то скрип.

– Да, да, конечно. Я уж приготовил.

Похоже на подслащенный, разбавленный сок лимона. Я однажды пробовал круглый оранжевый плод, привезенный из Лангедока. Внутри сочная, такая же яркая, чуть кисловатая мякоть. Она разделена на дольки, а сами дольки состоят из крошечных сочных капелек. Говорят, сок из этих плодов каждый день подают королю. Сегодня я разделяю трапезу с его величеством.

Сколько на этот раз? День? Два? Сколько они будут ждать? Любен нарочито заботлив. Возится со мной, будто обеспокоенная сиделка. Торопится. У него приказ как можно быстрее поставить меня на ноги. Оливье так же обеспокоен. Является по три раза на дню. И тоже проявляет заботу. Лицемеры. Вы же знаете, к чему готовите меня! Свежий бульон (Любен сказал, что за цыплятами посылали в Манс), душистые яблоки из Прованса, сладкое, густое вино с южных виноградников, в которое Оливье подмешал какие-то свои травы. Время от времени мелькает мысль, что от всего этого следовало бы отказаться… что, принимая эту заботу и глотая бульон, я уже становлюсь ренегатом. И я даже пробую отказаться. Переворачиваю чашку с бульоном, которую Любен ставит на столик у кровати. Осколки летят во все стороны. А я с четверть часа терзаюсь угрызениями совести, наблюдая, как Любен их подбирает.

Он не виноват. Он слуга, человек подневольный. Где-нибудь в Нормандии, под Руаном, живет его мать, с ней младшая сестренка или две, отец давно умер, и старший сын несет бремя заботы о всей семье. Он их любит, он за них в ответе. Точно так же, как я в ответе за Марию. Каждый из нас прав. Он вовсе не жестокосерден. Он выполняет то, что должен. За хорошую службу герцогиня платит ему жалованье. Это жалованье он отсылает в Руан, а там его мать покупает на эти деньги еду и одежду. Он не смеет ослушаться. Он потеряет место. Его мать и сестры будут голодать. Кто о них позаботиться? Выбор прост – я или престарелая мать. Как можно сравнивать? Я бы и сам поступил точно так же, если бы передо мной стоял выбор. Тут винить некого. Прежде всего те, кто связан с нами узами крови. Твоя кровь и плоть, а уж затем долг и сострадание.

Больше я не противлюсь. Бульон так бульон. Я все равно не чувствую вкуса. Вероятно, Оливье подмешивает мне в питье какие-то снадобья, потому что я почти не просыпаюсь. Сплю и ночью, и днем. Сплю даже тогда, когда хотел бы уже проснуться. Но точно так же, как меня прежде обрекли на «бдение», теперь меня так же насильственно держат в забытьи. И все же держат недостаточно строго. Однажды я просыпаюсь и вижу ее. На какое-то время я даже забыл о ее существовании. Вместо нее где-то вдали грохотала и дыбилась невероятная сила, пожар или наводнение. Эта сила надвигалась, и я вынужден был ей противостоять. Ни лица, ни рук, ни имени у этой силы не было. Сизая туча с молниями в подбрюшье. Темное нечто, застилающее горизонт. А теперь вновь проступают черты. Вот она, я ее узнал. Она рядом, она видима и телесна. От неожиданности мне трудно справиться с собой. Я уже изгнал из памяти ее образ, как пугающий и ненужный. Но она здесь, такая же самоуверенная и любопытствующая. Но под веками растерянность. Я продолжаю нарушать правила. Мне бы спрятаться от этого взгляда, исчезнуть. Вот прямо сейчас, у нее на глазах, уменьшиться до муравьиных пределов и затеряться в складках. Я скрываю лицо руками, дергая покрывало, будто легкая ткань может меня защитить. Но она не приближается, даже отступает. А затем и вовсе уходит. Боже милостивый, почему же так страшно?

Она всего лишь смотрит. Смотрит. А я корчусь в холодном поту. Пресловутый ужас раба. Раб знает, кто его господин. Раб может прикинуться господином, может даже занять его место, но он не перестанет быть рабом. Едва лишь над головой свистнет бич, как раб снова падет на колени. Мной владеет искушение немедленно сделать это, сбросить невыносимое иго выбора и свободы. Пусть господин решает, пусть владеет мной, только бы ушел этот страх, только бы сойти с призрачного перекрестка.

Она возвращается спустя несколько дней. Я уже не валюсь с приступом дурноты, если пытаюсь встать. Осмелился даже спуститься в парк. Вернее, Любен уговорил. Я по-прежнему сопротивляюсь. Не желаю выздоравливать. Саботирую собственное тело. Упорно, осмысленно произношу «нет». Нет этой телесной легкости, нет ясной голове, нет этому здоровому, внезапно пробудившемуся аппетиту. И солнце не желаю видеть. И цветочный аромат, что подбирается, как вор, мне ненавистен. Я хочу назад, в спасительную темноту, укрыться за ней, спрятаться. Там моя немощь станет мне единственной защитой. Если бы удалось сломать руку или ногу… Но Любен неумолим в своей заботе.

Я пытаюсь проследить сквозь решетку, по скупым знакам, солнечную метаморфозу, от расплавленного золота до сгустившейся крови. День сменяется ночью, ночь – рассветом, гроза – полуденной духотой. Все движется согласно закону. Облака, время, люди. Только меня там нет. Прежде я очень остро чувствовал свою причастность к происходящему, к божественному разнообразию, что меня окружало. Сменялись времена года, и я менялся вместе с ними. Зима, весна, лето, осень. Зима – спокойствие и созерцание; весна – безрассудство; лето – смех и радость; осень – предчувствие. Я был крошечным зеркалом, в котором отражалось небо. Огромная синяя полынья и блаженная пауза в утомительной игре разума. Временами удавалось окунуться в нее, обнаружить в собственной беспокойной душе эту странную безмятежность. Так же, как тоскующий взгляд открывает кусочек синего неба среди предзакатных туч. Капля стекает в море, а крошечный обломок приходится к месту, дабы завершить великий замысел. Теперь же этот обломок не у дел. Все будет происходить как прежде, но только без меня. Связь прервалась. Я жив, но это лишь жалкое притворство. Я ничего не чувствую. Я изгой.

Заметив герцогиню, я не пугаюсь. Предшествующее открытие было гораздо значительней. Ничем другим ей не дано меня удивить. Будут сначала угрозы, затем посулы или угрозы и посулы вместе. Одно будет перемежаться другим. Как же я устал… Но она не подходит. Одета неброско, без пугающего господского величия. Вокруг шеи – округлый белый воротник. Грудь скрыта за высоким корсажем, даже стянута шнурками. На руках ни единого перстня.

– Не пугайся, – говорит она. – Я пришла с миром. Что она задумала?

Я внутренне подбираюсь, как перед схваткой. Угрозы привычней, чем эта мягкость.

Она начинает говорить, и я слушаю, цепенея…

– Более того, я сожалею о случившемся. Сожалею о своем упрямстве. Мне бы следовало послушать тебя и принять твое условие. Но я совершила ошибку. Пошла на поводу у своей гордыни и согрешила. Наказала себя за упрямство. Что оно, твое условие? Пустяк, ничего не значащая формальность. Сама не понимаю, почему мне это сразу не пришло в голову! Гордыня проклятая. Принцессе не пристало идти на уступки. А тут какой-то безродный школяр из Латинского квартала, нищий, требует, чтобы я уступила. Как же я могла сразу сказать «да», если с самого своего рождения привыкла говорить только «нет» на все условия и просьбы! Условия всегда и везде ставлю я. А тут вдруг такая несуразица. Неслыханно. Вот я и не сдержалась. Вспылила. Едва не потеряла тебя. К счастью, вовремя одумалась и решила принять твое условие. А за случившееся прости меня. Я поторопилась.

Пошла по пути заведомо неразумному. Но этого больше не повторится, обещаю. В будущем я буду паинькой. Само милосердие и степенность. Никаких безумных порывов. Только благоразумие и нежность.

Боже милостивый, да она похоже играет в раскаяние. Признается в ошибке. Не стыдится обозначить причину. Гордыня! Ловкий ход. Обезоружить врага внезапной уступчивостью, сразу признать вину, не ожидая обвинений. Противник готовится к бою, грозно бряцает оружием, строит бастионы, а ему вдруг подносят ключи от города. Что же это? Выходит, все эти гордые демарши и стрельбища ни к чему? Есть отчего смутиться. Тем более что она так доверительно обращается за поддержкой.

– Ты мне веришь?

Но я не принимаю участия в игре.

– А вы себе верите?

На высокомерном жестком лице смущение. Она знает, что лжет. Скрывает за полуправдой ложь. Ей нужна победа, она всего лишь сменила тактику. Герцогиня позволяет себе нерешительность, даже легкий румянец на щеках. Опускает глаза, будто стыдится. Глядит в сторону и говорит вновь: