– А еще? Что еще ты говорила? Помнишь?

Мария смущенно улыбается, сунув в рот пальчик. Бессмысленно просить ее вспомнить. Кто заговорит с ней завтра? Она, само собой, будет улавливать то, что произносит бабка, но какие это будут слова?

Напрыгавшись, Мария вновь протягивает ко мне ручки. Я тоже интересен. Ведь я так изменился. Надо убедиться, освидетельствовать, я ли это. Или со мной что-то не так. Вот она трогает мою щеку, лоб, для верности тянет за волосы. Затем обеими ладошками прикрывает мне глаза.

Помнит! Мы с ней так прежде играли. Вернее, она научилась этому у Мадлен. Подглядела. Когда я возвращался усталый, с покрасневшими после бессонной ночи глазами, Мадлен охватывала мою голову руками и ладонями укрывала от света. А я намеренно моргал и щекотал ей пальцы ресницами. Мария это заметила, выбралась из своего убежища, и, стоило Мадлен отойти, как малышка, взобравшись ко мне на колени, сделала то же самое. Моргая, я щекотал ей ладошки, и она заливисто смеялась. Помнит! Она все помнит. Это было как последнее доказательство. Сомнений не осталось. Это ее отец.

«Сётно», – говорит девочка.

Это означает «щекотно», но я не стал ее поправлять. «Сётно» так «сётно». Затем ее внимание привлекает мой обшитый кружевом воротник, все эти складочки, узелки, петельки. Она, сопя, возится с нитяным плетением. Следующим ей становится интересен шнурок на моем камзоле. Свитый из шелковых нитей шнурок был увенчан перламутровым наконечником. Он ярко сверкает на солнце. Она тут же хватает его и тянет в рот.

– Нет, нет, Мария, это не конфета.

У меня нет ни одной игрушки, чтобы занять ее. Впрочем, отвлечь ее от познавательных подвигов было бы непросто. Она изучила завязки и крючки на мне и вот уже отправляется дальше. Есть еще столик с резными ножками, на котором возвышается хрустальная горка, разноцветные шпалеры с красноязыкими собаками, разверстая пасть камина, куда она не преминула бы залезть, если бы не решетка, высокий прямоугольник окна и рядом с ним придвинутое кресло. К нему она и направляется. Чтобы, упершись ручками и по-всаднически забросив ножку, лечь животом на это препятствие, немного побарахтаться и через мгновение уже попирать ногами покоренный редут. Я следую за ней по пятам, готовый подхватить, если она сорвется, но восхождению не мешаю. Вот она уже залезает с ногами, вот выпрямляется, уже держится ручкой за высокую спинку и пытается выглянуть в окно. Там, в этом пламенеющем четырехугольнике, – манящая светополосица. Солнечные пятна, согбенные, мятущиеся тени, ветви деревьев, дробно стучащие в стекло. Она пытается встать на цыпочки, но едва достает лобиком до подоконника. Тогда я подхватываю ее и ставлю на этот недосягаемый подоконник. Она смотрит вниз и замирает. С досадой я думаю о том, что не спросил Анастази, можно ли нам спуститься в парк. Там, внизу, цветочные гроздья, белые дорожки, зеленые травяные полотнища. Ей бы побегать…

В это время за моей спиной скрипит дверь. Я оглядываюсь. Входит Любен с большим серебряным подносом.

– Тут сладости, фрукты. Холодная телятина, – как-то вбок глухо произносит он, водружая поднос на стол. – И вы, сударь, поешьте.

– Спросите у мадам де Санталь, можем ли мы спуститься в парк. Пожалуйста.

Он молча кивает.

Мария уже забыла про окно и волшебный зеленый ковер за ним, только во все глаза смотрит на изменившийся стол и собрание предметов на нем. Сам поднос отражает своими серебряными ребрами солнечный свет и раскидывает мелкие желтоватые пятнышки по темным шпалерам. Это уже само по себе выглядит замечательно, но и то, что возвышается на подносе, не менее аляписто и забавно. Мисочки, тарелочки, крышечки, ложечки. И содержимое у них заманчивое. Она такого никогда не видела. Разноцветные ломтики засахаренных фруктов, подсушенная вишня, кубики дыни. Под серебряной крышкой оказывается воздушное суфле. Пожалуй, за все мое пребывание в этой тюрьме я ни разу не смотрел на предложенные мне изыски с нескрываемым вожделением и мысленно не возносил хвалу тем, кто это сотворил. Мария, очарованная сахарным куполом суфле, тут же запускает в него руку, с хрустом разламывает, затем задумчиво извлекает липкие пальчики. Сердцевина оказывается творожной, с дроблеными зернышками орехов. Мария оглядывает перемазанные пальчики и слизывает сладкий творог. Я не в силах удержаться от смеха. Душу его в себе, закрываюсь рукой, но справиться не могу. Мария, скосив на меня лукавый глаз, продолжает медленно слизывать начинку. Мне следовало бы нахмуриться, сдвинуть брови, сыграть в строгого отца, но я, нарушив приличия и нормы, следую примеру своей маленькой дочери. Так же самозабвенно слизываю осколок ореха с указательного пальца. «Пляво, папа, пляво».

За этим занятием – варварским уничтожением злосчастного суфле, из которого мы наперебой вылавливали кусочки фруктов, – нас застает Анастази. Она так изумлена, что не может заговорить. Брови ползут вверх, губы приоткрываются, она шумно выдыхает.

– Когда с этим… закончите, спуститесь вниз. В парк, – быстро произносит она и ретируется.

Я оглядываю Марию и качаю головой. Мордашка перемазана, следы варварства повсюду – на переднике, на манжетах, даже в волосах. Видела бы нас сейчас Мадлен! Такого попустительства она бы мне не простила. Я всегда был снисходителен к девочке. Ее проказы меня больше веселили, чем вызывали раздражение. Да я и сам не раз принимал в них участие. Мадлен говорила, что я все еще ребенок. Что не сознаю своей роли отца. Отец должен служить примером. А если сам отец вот так неприхотливо, без участия ложки, поглощает сладкое блюдо, то у кого же малышу учиться хорошим манерам? Скорее всего, Мадлен была права. Я никогда не чувствовал себя взрослым, а уж отцовского долга и вовсе не сознавал. Да и что такое долг? В чем он состоит? Я знал только, что моя жена и дочь нуждаются во мне, в моей любви и защите. Я готов был сражаться за них со всем миром, только бы укрыть от невзгод. А что движет мной – долг или любовь, я не задавался вопросом.

Я смачиваю водой из графина салфетку и вытираю круглую раскрасневшуюся мордашку. Избавляюсь от улик и на темном сукне ее платьица. Кто же выбрал для маленького ребенка такую темную и жесткую ткань? Сукно из самых дешевых. Щедрая опекунша… Желает, чтобы дочь носила вечный траур по матери. Расплачивалась за грех. При мысли о Мадлен вновь подкатывает тоска. Нет, нельзя. Нельзя!

– А теперь гулять, – бодро говорю я, извлекая из-за стола слегка осоловевшую девочку.

Ей бы поспать. Может быть, у меня на руках?

Но Мария сразу забывает про сон.

Да и как ей уснуть, если перед ней как будто взвился занавес, открывая новый сверкающий мир. Там, где мы жили прежде, и там, где ее поселили сейчас, не было ни цветов, ни деревьев. Крыши почти смыкались над головой, дома слепо пялились друг на друга. Земля – под булыжной мостовой. Серое, одноцветное нагромождение. Ни единого зеленого мазка. Дерзкая травинка, что рискнет протиснуться меж гладких булыжников, будет немедленно стерта лошадиным копытом или каблуком. К епископскому дому, правда, примыкал крошечный садик. Но он, скорее, только так назывался. На самом деле это был крошечный кусочек земли с пожухлой травой и двумя старыми каштанами. Между ними порыжевшая от времени и непогоды скамья. Там отец Мартин часто принимал гостей, кто не желал быть услышанным и узнанным. Мадлен иногда спускалась туда, если духота под крышей становилась невыносимой, и брала с собой Марию, для которой расстилала на траве шерстяной плащ в заплатках. Но едва ли их пребывание там можно было назвать полноценной прогулкой. С трех сторон над этим кусочком зелени возвышались глухие стены: стена церкви Св. Стефана, стена епископского дома и стена монастыря бенедиктинцев. С четвертой стороны под высокой аркой пряталась дверь, ведущая в ризницу. Это скорее походило на высохший колодец, где дно устлано опавшей листвой. Слишком слабое утешение для тех, кто лишен солнца и воздуха.

Как истинное дитя города, Мария пугается открывшегося ей простора. Противится тому, чтобы я спустил ее с рук, цепляется за меня. Так пугающе ярко вокруг. На нее обрушился настоящий водопад света, надвинулись зеленые громады деревьев, гигантскими мячами запрыгали краски. И все это шевелится, двигается, колышется. Я снова ее утешаю.

– Чего ты испугалась? Здесь никого нет. Никаких чудовищ и драконов. Это всего лишь деревья. Они большие, но они не кусаются. Не бойся. Посмотри. А еще здесь цветы. Таких ты еще не видела.

Истинная правда.

Единственные цветы, какие ей прежде доводилось видеть, это пара жалких кустиков герани, которые Мадлен выращивала на подоконнике. Они не шли в рост, но в ответ на ее заботу время от времени выбрасывали красно-белые кулачки. А здесь настоящая вакханалия роз. Всех цветов и оттенков, от нежно-розовых до пурпурных. Герцогиня вправе гордиться своим садовником. Цветник великолепен. Розовые кусты высажены по цветам правильными геометрическими фигурами, которые, взаимодействуя, сливаются в единый рисунок, как громадная мозаика. Тщательно подстриженные, облагороженные кусты жимолости сияют в этом узоре как своеобразные островки. И между этими островками извиваются белые дорожки. С замершей девочкой на руках я не спеша прогуливаюсь от одного островка к другому. Она уже не прячется, а осторожно подглядывает. Почти точно так же, как делала это в комнате наверху. Любопытство, неутолимая страсть, вновь одерживает быструю и решительную победу. Мария упирается мне в грудь и требует свободы. Я не смею препятствовать. Напротив, поспешно повинуюсь.

Она делает несколько шагов по гравиевой дорожке. Мраморные осколки чуть слышно похрустывают. Малышка изумленно таращится – по-другому и не скажешь – на тугие темно-красные полураскрытые чашечки и таинственные бутоны. Они великолепны. Я испытываю почти гордость за то, что благодаря невольному содействию, пусть довольно печальному, одарил свою девочку таким восхитительным зрелищем. Это сама божественная воля в действии, сама красота, и какая в том разница, по чьему распоряжению эта красота вызвана к жизни.

Девочка трогает пальчиком бутон, он прохладный и бархатистый. С соседнего цветка шумно снимается шмель. Гудит брюзгливо и низко, делает несколько кругов над нашими головами. Мария испуганно отступает. Следит за мохнатым раздосадованным чудищем.

– Не бойся, – шепчу я ей, – он сейчас улетит.

– Стласный, – в ответ шепчет девочка.

Шмель все еще кружит, выписывая зигзаги и петли, выбирает более гостеприимный цветок и наконец грузно плюхается. Выбранная роза негодует на подобную бесцеремонность – покачивается. Мария даже на цыпочки привстает, дабы уловить перемещение жуткого существа. Когда мы идем по дорожке дальше, она все еще с опаской косится, но скоро забывает мохнатого незнакомца. Цветы меняют свои одежды, склоняются к ней. С визгом она прыгает через распростершуюся на дорожке тень. Это мы достигли первого зеленого островка. А дальше еще извивы и повороты. Простор для пряток и беготни.

Я невольно бросаю взгляд назад, на высокие окна замка. В них, ломаясь, отражается солнце, и оттого эти окна кажутся слепыми. Но это не так. Я чувствую взгляд. На нас смотрят. Кто? Любен, Анастази, любопытствующие слуги, а может быть, и сама герцогиня? Скрылась за одним из этих окон-соглядатаев. Белое лицо в узкой раме. Ровная линия век, высокомерный рот. Она позволяет своим игрушкам маленькие шалости. Это забавляет. Рот чуть кривится. Она отсыпала мне эти минуты от щедрот своих. Это маленькая ссуда, с которой мне придется выплачивать огромные проценты. Нет, сейчас не буду думать об этом. Придет еще время, часов и дней предостаточно. Сейчас только солнце, тень и моя дочь.

Глава 25

Детские силы на исходе. Она хнычет и просится на руки. Ничего удивительного. С ней так много случилось сегодня. Почти невыносимый груз счастья. Целую гору блестяшек набили в карман. Она уже изнемогает под этим грузом. Мгновенно засыпает у меня на руках. Я еще брожу несколько минут под каштанами, которые своими огромными шестипалыми листьями баюкают завязь плода. Время вышло. Я не вижу часов, но я это знаю.

Анастази издалека делает знак. Вот и все. Я послушно переставляю ноги. Делаю робкую попытку.

– Она спит, – объясняю вполголоса. – Лучше ее не тревожить. Еще немного…

Анастази отводит взгляд.

– Я знаю, но ее высочество уже распорядилась на этот счет. Она приказала отправить девочку в Париж.

У меня сразу пустеет в груди.

– Я сам ее отнесу. Можно?

Взгляд Анастази перекатывается поверх моей головы, застревает где-то в паутине веток, потом стремительно возвращается, чтобы упереться в бочонок угловой башни.

– Не вижу препятствий. Только там, у экипажа, твоя теща. Особа желчная. Рада будет вцепиться тебе в глотку.

– Не важно. Тем более что она вправе это сделать. Ведь это я убил ее дочь.

Анастази ведет меня через боковую дверь для слуг, мимо дымной и шумной кухни, через ту самую людскую, где я стоял обнаженный и мокрый. Я еще помню этот закопченный потолок, стол в пятнах и огромный очаг с медным котлом. Здесь шумно, но при моем появлении все как-то стихает. Рты замерзают, слова повисают в воздухе, замирают прежде подвижные руки, разгибаются спины, косят в мою сторону глаза. Я почти приговоренный к смерти, чье появление, даже на позорной тележке с полозьями, вызывает у возбужденной толпы замешательство. Вот-вот произойдет нечто ужасное, непоправимое. Этим неискушенным зрителям не объяснить того, что должно произойти, но они пребывают в невольном почтении и страхе. Свершается поворот судьбы, чья-то жизнь идет на излом. Это неотвратимо и таинственно, как смерть. Со мной происходит нечто, близкое с казнью. Я теряю душу свою, изымаю из груди сердце. Сейчас я своими руками отдам свою дочь и потеряю ее навсегда. Я больше не почувствую этого разлившегося тепла на груди, не упрется в меня острый локоток, не склонится на плечо головенка. Я не услышу ее дыхания и сонного шепота. Это маленькое существо, уже проросшее в меня своими корнями радости, будет отделено, как отделяют голову на эшафоте. Во мне внешних утрат не произойдет, из перерезанных жил не брызнет кровь, заливая кожаный палаческий фартук, и дыхание не прервется. И все же я умру. Стану таким же окровавленным, бесчувственным трупом, как и те осужденные, что сложили свои головы на плахе. Только, в отличие от них, меня не придется оттаскивать крючьями, с эшафота я сойду сам.