– Вон! – глухо повторяет она.

И я оказываюсь за дверью. Но это еще не спасение. Я сталкиваюсь лицом к лицу с двумя пажами и Анастази. Они, вероятно, уже несколько минут прислушивались к тому, что происходит в спальне их госпожи. У пажей, двух мальчишек лет пятнадцати, испуганные, вытянутые лица. Они разглядывают меня, окровавленного, с охапкой одежды, с насмешливым интересом. Я будто непристойное, полураздавленное насекомое, возбуждающее гадливое любопытство. Первая мысль – отшатнуться, но все же смотреть, подойти ближе и даже ткнуть сапогом. Только Анастази невозмутимо бесстрастна.

Она произносит то же слово, которым несколько мгновений назад плевалась ее хозяйка. Но обращено оно не ко мне.

– Вон.

Это относится к пажам.

Те следуют приказу незамедлительно, сами обращаясь в застигнутых светом насекомых.

– Я помогу тебе, – быстро говорит Анастази, приближаясь.

Извлеченным из рукава платком вытирает мне лицо.

Пальцы у меня скрючены и застыли. Ей приходится с усилием извлекать из них скомканную одежду.

– Пойдем. Тебе надо умыться.

Куда же теперь? В собственную тюрьму. Раздавленное насекомое ползет в свою нору. Волочит перебитые лапки.

Идти недалеко. Всего два поворота и лестница. Есть еще потайной ход из кабинета хозяйки в мою спальню. Но для нас этот ход как будто не существует. Я бос. Мои башмаки остались где-то в господских покоях, каменный пол приятно отрезвляет. Галерея не освещена. Без моей провожатой, этого бесстрастного Вергилия, я бы расшиб себе лоб о первый же косяк, подобно злосчастному Карлу Восьмому, или свалился бы с лестницы. Но Анастази держит меня цепко. И уверенно направляет.

Любен изумлен. Он видит мое лицо с темными разводами, часть наспех напяленной одежды и босые ноги.

– Чего ждешь? Воды принеси! – приказывает Анастази.

Любен от усердия кидается сначала в одну сторону, потом в другую, напоминая всполошенного раскормленного зайца, над которым делает круг охотничий ястреб. И выбегает за дверь.

– Закинь голову, – говорит Анастази. – Кровь все еще течет.

У меня и губа разбита. Языком я чувствую мягкий, набухший валик, расползшийся размером в пол-лица. Анастази подносит свечу ближе, чтобы оценить картину разрушений.

– По-хорошему надо бы приложить лед.

Я мотаю головой.

– Не хочу лед.

Анастази внезапно соглашается.

– Правильно, пусть видит, что натворила.

Возвращается Любен с кувшином и серебряным тазом. Анастази сама смачивает кусок полотна в воде и смывает с моего лица кровь. Содержимое таза розовеет. Она вновь опрокидывает кувшин и проводит полотенцем по моей шее и груди. Мне кажется, или ее движения замедлились? Любен маячит за ее спиной. Он делает движения руками, выказывая участие и рвение. Однако Анастази ограничивается еще одним приказом.

– Принеси вина.

Любен исчезает. Со дня моего «назначения» ему увеличили жалованье, и он чрезвычайно гордится собой. Ему нравится быть доверенным лицом фаворита. Анастази все не уходит. Она вновь смачивает полотенце и водит по моей коже. Хотя крови на белом полотне больше нет. И кровотечение прекратилось. Я больше не нуждаюсь в помощи. Ей вовсе незачем здесь оставаться, прежде она не делала попыток приблизиться. Те слова, что я слышал от нее во дворе, когда прощался с дочерью, были последними, адресованными именно мне. Больше она со мной не разговаривает. Мне кажется, что она даже избегает меня. Изредка передает через Любена записки, в которых сообщает новости о моей дочери. «Здорова. Взяли новую няньку» или «Утром водили в церковь». Но сама Анастази в моем присутствии всегда молчит. Не отвечает на мои вопросы и спешно уходит. Я жду, что она и сейчас уйдет. Убедится, что я в некотором сознании, и удалится. Но она не уходит. Любен возвращается с бутылкой кларета. По неизвестной мне причине герцогиня позволяет мне пить только его. Огонь в камине разгорается, искры взлетают к закопченному своду. Анастази вновь оттесняет мою плечистую, краснорожую сиделку и сама наливает вина.

– Выпей.

Я выпью. Как выпил накануне и третьего дня. От вина становится легче. Мысли путаются, и не так знобит. Один яд ослабляет действие другого. С каждым днем я делаю на глоток больше. Потому что прежней порции уже не хватает. После первого стакана Анастази наполняет второй. Любен ожидает дальнейших распоряжений, изнывая от потребности быть полезным. Но она отсылает его прочь. Почему она все еще здесь? Что ей нужно? Я выпиваю все, до последней капли. Пью, не задумываясь. Нет будущего, ради которого стоило бы беречь себя, нет мечты, ради которой стоило бы сохранять свой разум незамутненным. Вино действует, и я хочу спать. Мне все безразлично, присутствие Анастази уже не задает мне вопросов. Но она помогает мне подняться и дойти до кровати. У меня легкая пьяная дурнота. Я не сразу понимаю, что происходит. Анастази прикасается ко мне. Это не дружеское участие, это нечто другое, о чем я не желаю догадываться. Она проводит рукой по моим волосам и затем трогает лоб, так, будто цель ее – обнаружить признаки лихорадки. Висок влажен, но жара у меня нет. Однако рука ее остается, скользит по щеке, затем вниз по шее и по груди. Я все еще в недоумении. Я пытаюсь причислить это к ошибкам, назвать заблуждением. Возможно, она ищет раны или порезы. Но Анастази касается меня уже второй рукой, без всякой неопределенности.

– Анастази, что ты делаешь?

Она не отвечает. Вместо ответа наклоняется и коротким укусом целует в губы. Я отшатываюсь.

– Остановись! Что ты делаешь? Это же я!

Она молчит. Ее рука уже под полотном рубашки и скользит по спине. Я так ошеломлен и разочарован, что не могу пошевелиться. У меня звон в ушах. Вероятно, я испытываю то же, что и несчастный Гай Юлий, когда в мартовские иды увидел занесенный над собой кинжал Брута. «Et tu, Brute?»25

– И ты, Анастази? Ты тоже хочешь узнать, каково это с таким, как я?..

Согласно преданию, заметив среди своих убийц Брута, Цезарь лишился воли к сопротивлению. Сами боги отреклись от него. Сама земля, вечная, незыблемая, колебалась у него под ногами, несокрушимые столпы, держащие небесный свод, пошли трещинами. Сейчас его поглотит пустота, ненасытная, ухмыляющаяся тщета жизни. Я в том же оцепенении, я не могу пошевелиться.

– Пожалей меня, Анастази. Не надо… Ты же единственная была моим другом. Ты знаешь, как я верил тебе. Зачем ты делаешь это? Зачем? Ты же не такая, как она! Почему же ты следуешь за ней?

– Доверься мне, – тихо говорит Анастази. – Я знаю, что с тобой происходит. Тебе это нужно.

– Что… что мне нужно?

Она не отвечает. Касается осторожно, будто врач, изучающий рану. А мое тело – сплошная рана, невидимая, подкожная. Это зверь выгрыз меня изнутри. Анастази стягивает с меня одежду. Действует умело, деловито, как наемник, привыкший грабить мертвых. Только на что она рассчитывает? Моя дееспособность подобна павшим на поле битвы. Я не отдал герцогине своего семени, но, похоже, лишился крови. Я тяжел, неподвижен и холоден. Слышу шорох одежды.

Она тоже раздевается. Упрямая женщина! Все еще надеется. Я закрываю глаза. С тоской думаю об украденных минутах покоя и одиночества.

Она приближается, вкрадчиво ложится рядом. Не спешит, позволяет мне привыкнуть. Тело у нее поджарое, как у молодой гончей. От него веет теплом. Все так же неспешно, как набегающая волна, прижимается ко мне. И снова шепчет:

– Доверься мне.

Я уже доверился. Уже проглотил свою горечь. Уже смирился. Что дальше?

Она трогает меня, руками и губами. Начинает со лба, опущенных век и скользит вниз, согревая, разглаживая кожу, вынуждая ее к дрожи и чувствительности. Действия ее как будто бесцельны. И замкнуты на самих себе. Она ничего не требует от меня, только ласкает, обволакивает странной умиротворяющей нежностью. Будто только для того и пришла – прикоснуться. Я, прежде ожидавший натиска, постепенно допускаю ее ближе. Мое оцепенение размягчается и спадает, как подсохший рубец. Я верю в ее бескорыстие. От меня ничего не ждут. Я волен быть эгоистичным и непонятливым, как младенец.

– Успокойся, – тихо повторяет Анастази, – доверься мне. Только доверься.

Ее губы скользят вслед за руками. Сначала вниз, а затем вверх, по ребрам, до самых ключиц. Внутри меня происходит сдвиг. Это кровь насыщается теплом и бежит быстрее. Боль возвращается, но она разбавлена теплой, забродившей чувственностью. Снова ее губы, настойчивые, горячие. И язык, почти орудие пытки… Я хочу ее оттолкнуть. Я знаю, что она поступает неправильно. Знаю, что преступает законы. Но она продолжает. Это не игра, не каприз распаленной самки. Это акт милосердия.

Сначала огненное колесо, ступицы следуют одна за другой, постепенно сливаясь, а затем – бездна. Та самая, куда ночь за ночью меня пытается столкнуть герцогиня. Я проваливаюсь. Меня трясет, к горлу подкатывает крик. Анастази зажимает мне рот рукой. Но руки ее недостаточно, и она глушит мой крик чемто душным и шершавым, похожим на угол простыни. Из меня одним взмахом мясницкого крюка вырывают все внутренности. И сцеживают кровь, которая била молотом в виски. Я пуст. Ничего не чувствую. Только радость долгожданного избавления. Анастази гладит мой затылок.

– Ну вот и все, – спокойно говорит она. – Теперь спи.

Анастази осторожно высвобождается и встает. Я смотрю на нее с немой благодарностью. Она прикладывает палец к губам и едва слышно произносит.

– Спи.

Я чувствую, что должен что-то сказать, что одних взглядов и мычания недостаточно. Но ее бережное прикосновение сразу же дает ответ. Анастази, прежде чем покинуть комнату, подбирает сползшее одеяло и укрывает меня. Ничего не нужно говорить. Все ясно без слов. Я больше не убийца. Я не жажду мести. Я хочу жить.

Глава 5

И все же остаются загадки, которые ей разрешить не под силу. Да, она может гордиться своей способностью угадывать мотивы и мысли. Да, она все знает о тех, кто ее окружает, о своей семье, о придворных, о парижанах, о тех, кто плетет интриги и участвует в заговоре, но как тогда быть с ним, с одним-единственным человеком, чьи мысли и порывы она разгадать не в силах? Почему он не подчиняется выверенным ею законам? Чего хочет он? Во что верит? Он не может быть устроен как-то иначе. Он такой же, как все. Из той же плоти и крови. Он должен желать благополучия и богатства. Должен терзаться честолюбием и гордыней. Должен сгорать в тщеславном огне. Но этого не происходит. И она не в силах понять, что нужно этому человеку, почему его глаза не загораются алчным блеском при виде драгоценностей, почему его не распирает от осознания значимости, почему его разум не застит самолюбие мужчины. Если ему что-то нужно, ему достаточно только попросить. Она будет только счастлива, если услышит его просьбу, она воспарит к небесам, если он наконец прервет этот обет молчания и откроет свою тайну. Чего же ты хочешь? Скажи! Она была готова пойти на любые уступки. Но Геро молчал, и как она ни ломала голову, разгадывая его тайные мысли, ответа не находила.

* * *

Проснувшись, я знаю, что делать. Я увижу свою дочь. Больше двух месяцев прошло с момента заключения сделки, а у меня только короткие сухие записки. Я знаю, что она жива, и более ничего. Я хочу ее видеть. Если герцогиня желает страсти, ей придется платить. Не золотыми побрякушками, а тем, что для меня действительно имеет цену. Сегодня же скажу ей об этом. Это Анастази дала мне решимость. Вернула надежду, изгнала дурную кровь и заменила ее свежей. Я благодарен ей. Осознание случившегося пришло сразу, едва лишь я открыл глаза. Никакой благодарности от меня не требовалось. Она меня не предавала. Напротив, пожертвовала собой. Забрала мою ярость, вскрыла рану, как решительный, но жестокий хирург. Позволила мне стать победителем, испытать короткое исцеляющее наслаждение. Она меня пожалела. У меня снова есть силы жить и даже действовать. Я готов немедленно бежать к герцогине, но оказалось, что ее нет в замке. Она покинула его на рассвете.

Когда герцогини нет, я предаюсь праздности. Большую часть времени сплю или брожу по окрестностям. Любен следует за мной по пятам, но мне это не мешает. Это еще одна из его обязанностей, он и телохранитель, и надсмотрщик. Уаза петляет, прежде чем соединиться с Сеной, и одна из ее петель вытягивается к самому замку. Я выбираю место на берегу и часами смотрю на воду. Я думаю о том, как река схожа с человеческой жизнью. Прозрачная у истока, она постепенно мутнеет, буреет и в конце своего пути напоминает забродившую похлебку, которую великодушное море растворит и поглотит. Жизнь не имеет смысла. Короткий путь страданий от рождения к смерти. Страх, боль и кровь. Зачем? Лучше не думать… Эти дни праздности еще мучительнее тех, когда она здесь. Когда мне страшно и больно, я, по крайней мере, не терзаю себя мыслями и не ищу ответа. Я боюсь и страдаю. Это тоже способ занять себя. Когда думал о куске хлеба, делая по ночам переводы, крамольные мысли о мироустройстве меня не посещали. Я думал о свежем молоке для Марии и курином бульоне для Мадлен. А теперь, когда я выброшен за пределы, когда опустошен и ограблен, мне ничего другого не остается. Только мысли. Я смотрю издалека и вижу то, чего не замечал прежде.