Сделав еще один поворот, нахожу дверь. На ощупь она едва отличима от каменной кладки. С внешней стороны дверь, вероятно, скрывают шпалеры. Потайное убежище. Слышу звук отодвигаемого засова. Свет потайного фонаря слаб, но я слишком долго оставался в темноте, и тонкий луч причиняет мне боль. Я закрываю лицо руками. И невольно подаюсь назад. Пребывание в темноте умерщвляет разум. Становишься уязвимым, будто истончается некая защитная пленка. И под кожей, как в темном, влажном подземелье, прорастают страхи. Эта болезнь поражает быстро. Как чума. Я уже чувствую симптомы. Луч света, для разума долгожданный, для страха – будто клинок. Я едва сдерживаюсь, чтобы не метнуться в угол. Но рассудок пока в силе – я только прикрываю глаза рукой. Это всего лишь Любен. С корзиной в руках. Он ставит к стене потайной фонарь, отчего каморка обретает свои истинные размеры. Любен не говорит со мной. Даже не смотрит в мою сторону. Старательно сопит и хмурит брови. Исполняет приказ. Сейчас меня нет. Я невидимка. Еще одно напоминание, что моя жизнь – некая условность, которую легко отменить. Нет, ее высочество не пытается меня запугать, не угрожает мне смертью. Она подкрадывается изнутри. Как червь в стволе дерева.

Обед (или ужин), принесенный Любеном, скуден. Мой ангелхранитель, а теперь и тюремщик, дожидается, пока я выпью воды и съем кусок сыра, и тут же все забирает. Мне ничего оставлять нельзя. Ни фонаря, ни кружки. Чтобы не обратил в оружие. Дверь за моим верным соглядатаем захлопывается – и вновь тишина.

Странное это ощущение – нет ничего, кроме самого себя. Глаза слепы, ибо за веками и под веками тьма, в ушах гул собственной крови. Остается ум. Он ничем не занят, ему остается только привычный, изнуряющий бег, вопросы без ответов. Тянет одну ниточку за другой, сплетает цепочки, уводит в прошлое, заглядывает в колодцы, вскрывает старые письма, воскрешает ошибки. Как зеркало, создает отражение. Сводит тебя с ним и заставляет глядеть. Пристально, не отводя взгляда. Изучать, вспоминать и терзаться собственным несовершенством. Я вдруг понимаю, почему люди так боятся тишины. Они боятся этой встречи! Они боятся остаться наедине с собой. Они боятся посмотреть в зеркало. В суматохе, погоне и сутолоке оглянуться некогда. Зеркало, запыленное, стоит у стены. Оно не страшит своим разоблачающим свидетельством, оно погребено под грудой забот. Не прислушаться, не остановиться. Голос души не различим. Его заглушает стук колес.

Глава 17

Своим молчанием и неподвижностью он проводил границу, магическую линию между собой и прочим миром. А там, за чертой, создавал свой собственный мир, лепил его из утраченных надежд и воспоминаний. Клотильда как-то заглянула ему в глаза и ужаснулась. Эти глаза опрокинулись. И там, за фиолетовыми зрачками, была бездна.

* * *

Люди сбиваются в города, а города – это шум. Я всегда слышал этот шум. Париж – это огромная наполненная сухим горохом тыква, которую раскачивает ветер тщеславия. Гремит, не умолкая, и в полночь, и на рассвете. Людские голоса, брань, грохот. Люди занимают себя угрозами или мольбами. А если нет собеседника, то громко стучат каблуками, бряцают оружием, колотят в двери или бросают кости. Только бы изгнать тишину. Не остаться в одиночестве, не увидеть себя. Ибо душа немедленно подставит зеркало, а зеркало предъявит отражение. Это отражение ни припудрить, ни подвести бровей. Это отражение заговорит голосом обделенного любовью сердца, за этим отражением откроется бездн а. Бессмыслица, пустота. Там ничего нет, кроме запятнавшей себя преступным деянием души. В аду нет ни котлов, ни сковородок, служители сатаны не сдирают мясо с костей грешников. Нет шума и криков. Там тишина. Гнетущая, вечная. Но душа не одна, возле нее чтец, и он неутомимо перечисляет грехи. Дойдет до конца списка и начинает сначала. И голос его не заглушить, не прикрикнуть. Тоску не залить вином, не одурманить страстями. Чтец будет продолжать.

Меня не пугает тишина. И одиночество мне не в тягость. Но встреча с самим собой не радует. Я, подобно Ионе, оказался в чреве кита, но воля Господа скрыта от меня. Иона – счастливец, он знал о чем молить и в чем каяться. А какой удел выбрать мне? Где моя Ниневия? Если б знать, куда плыть…

Бодрствуя, я слеп, но во сне прозреваю. Во сне мой чтец ко мне милостив. Я вижу Мадлен, живую. В моих снах она появляется незнакомкой и проходит мимо, но я не зову ее. Напротив, отпускаю. Она не знает меня. В этом сне я не стану ее убийцей. Это другая дорога, ведущая от перекрестка, на которую я мог бы свернуть, и Мадлен осталась бы жить. Но я сделал неправильный выбор.

Мир – это огромная карта перекрестков. Они повсюду. Человек делает шаг, и тут же ступает на один из них. Куда дальше? Вправо или влево? Идти вперед или повернуть назад? За каждым поворотом иное будущее. Иная судьба. Где был у меня этот перекресток? Когда я увидел Мадлен? Я мог бы отказаться от приглашения Арно и не входить в дом. Нет, свой выбор я сделал позже, когда взял ключ от черного входа.

Мы с Мадлен не говорили друг с другом. Только виделись украдкой. После того как я в первый раз поцеловал ее, я приходил к дому Арно, уже не дожидаясь приглашений. Я знал, что Мадлен с матерью и кормилицей ходит к мессе, и поджидал ее на дороге. Она знала, за каким углом, на какой улице я прячусь, и знала куда смотреть. Иногда я прятался уже в церкви и подглядывал за ними из-за колонны. Мадлен не оборачивалась, но у нее розовела обращенная ко мне щека. Но чаще я приходил под ее окно, выходящее на узкий переулок Часовщиков. Там, напротив, была маленькая ниша, вроде часовенки, с крошечной статуей не то святой Альберты, не то Амальберги из Мобёж. Латинские буквы стерлись, святая пребывала в забвении, и я, похоже, был единственным, кто обращался к ней с молитвой: прятался в этой в нише и ждал. Ждал, когда Мадлен выглянет в окно. Заметив меня, девушка деланно сердилась, хлопала ставней, а затем, приоткрыв, выглядывала снова, тут же хмурила брови, дергала плечиком, но от окна не отходила. Тогда я осмеливался выбраться из укрытия и подойти ближе. Она оставляла створку открытой, а я бросал ей на подоконник букетик фиалок.

Желал ли я чего-то большего? Я помнил, как прикоснулся к ее руке, как первый раз поцеловал. Я помнил, как вдохнул ее запах, прохладный, сдобренный ванилью, аромат свежести, помнил, как от этого запаха у меня чуть закружилась голова и меня охватил странный, пугающий восторг. Грудь сверх меры наполнилась воздухом, обнаружив пустоты, которые приняли хлынувшую в них радость. Я мгновенно потерял вес и мог бы взлететь, если б захотел. Это было похоже на опьянение. Но ягоды, породившие это вино, созрели не в долине Гаронны, а в мифической долине снов, где обитают призрачные девы. Это не походило на земную страсть. Ее нежная, почти прозрачная кожа, тонкие голубые жилки под ней рождали какую-то щемящую нежность. Я мечтал прикоснуться к ней и в то же время боялся. Боялся надломить, как хрустальную фигурку, оказавшуюся в руках. У меня и в мыслях не было ее соблазнить. Да и как соблазнить цветок?

Мою плоть волновали совсем другие женщины. Там, без участия сердца, действовала сама природа. Помню, как некая вдова просила составить для нее прошение. Оказалась она женщиной цветущей, лет тридцати. Она взирала почти с жалостью на мою юношескую худобу и больше пыталась меня накормить, чем озадачить просьбой. Кожа у нее была цвета загустевших сливок, румянец во всю щеку. И я сразу же ощутил волнение. Почувствовал жар. Я старательно отводил глаза, но слышал, как шумят ее юбки. Слышал ее грудной, низкий голос. Говорила она с придыханием, производя долгие паузы. Я с трудом понимал, чего она от меня хочет, какое прошение я должен составить. Мне мешал ее рот, полный и влажный; ее взгляд, томительный и засасывающе-нежный. Грудь ее поднималась. Когда же она коснулась моей руки, вкладывая в нее монету, награду за труды, у меня в глазах потемнело. Я выскочил за дверь и бежал, не останавливаясь, до самого дома. В тот же день я признался в своих плотских муках на исповеди. Заикаясь, глотая слова, поведал о грешных мыслях, о своих видениях, об этой щедрой, томящейся плоти, которая, скрытая под корсажем, двигалась и колыхалась. Эта женщина, будто вспаханная, удобренная нива, ждала плодоносного семени. Я терзался стыдом и… сожалением. Отец Мартин, не перебивая, выслушал меня, затем как бы невзначай спросил:

– Сколько, говоришь, у нее было родинок?

Поперхнувшись от неожиданности, я замолк, а он быстро добавил:

– Прочтешь десять раз Confiteor и столько же Anima Сristi.

Покинув исповедальню, он сказал:

– Сынок, Господу угодна радость, а не уныние. Пусть плоть грешна, да Господь милостив.

И, хлопнув меня по плечу, подмигнул.

Вот еще один перекресток. Я выбрал путь служения белокурой деве и отверг пышнотелую Афродиту. На следующий день меня нашла Наннет и вручила мне ключ от черного хода. Глаз кормилица не поднимала, на бледном, изможденном лице – печаль. Позже Мадлен поведала мне, какими ухищрениями, мольбами и просьбами ей удалось вынудить няньку стать ее наперсницей. Девушка грозила ей побегом, даже вещи начала собирать, угрожая немедленно это сделать. Бедная Наннет не посмела с ней спорить. Она была преданна своей воспитаннице, как вскормившая грудью мать. И, как мать, предчувствовала беду. А я, безумец, ликовал. Мне вручили ключ от рая, мне назвали заветный час. Я не услышал мольбы и не заметил скорби. Я выхватил из слабой руки ключ и поцеловал его.

Как же я был счастлив! Ровно в той же мере, в какой был несчастен теперь. Как я ненавидел того прошлого себя, слепого и глухого от всполохов и громов небесных, дрожащего от нетерпения, холодеющего от страха и все же торжествующего. Я предвкушал. К отцу Мартину я на этот раз не пошел. Знал, что это не тот грех, что искупается дюжиной Paster noster. Это юная, непорочная девушка, отрада родителей, в святом заблуждении своем совершающая ошибку. Она не ведала, что творила. Из упрямства, из глупого каприза, желая досадить матери, она настаивала на свидании. И по неопытности своей не предполагала, к чему это свидание может привести. Впрочем, мне это тоже в голову не приходило. Невзирая на презрение к самому себе, прошлому, упрекнуть себя в торжестве соблазнителя я не мог. Я был бы счастлив только обнять ее, дышать в ее распавшиеся волосы, робко касаться щеки и затылка. Не более. Я скорее отдал бы свою руку, чем прикоснулся бы этой рукой к ее щиколотке или подвязке. Мне хватило бы поцелуя и мимолетной нежности. В самом начале так и было. Мы не поднимались в ее комнату. Первые наши свидания состоялись в чуланчике у самой двери, под присмотром Наннет. Мы держались за руки и робко целовались. А потом…

Потом я осмелел. Да и Мадлен уверилась, что громы небесные не обрушатся на землю. Обман и непослушание утратили остроту, разговоры шепотком и объятия, которые становились теснее, уже не казались греховными. Да и как эти невинные шалости, эта тихая радость могут быть неугодны Господу? Я целовал ее в шею, в нежную впадинку за правым ухом, а Мадлен, цепенея от собственной дерзости, гладила мою спину. Обнаружив, будто случайно, под сбившейся сорочкой мой тело, тело мужчины, оказавшееся вдруг в такой притягательной близости, она отдернула было пальцы, будто моя кожа ранила ее или обожгла, но минуту спустя она прикоснулась ко мне, удерживая руку в сладком напряжении, будто ребенок, изнывающий от запретного любопытства. Пальчики опускались по очереди, сначала мизинец, затем безымянный, вот уже царапнул ноготком указательный. Она прислушивалась и чего-то ждала. Вероятно, окрика с небес. Опустила всю ладонь, будто ступила на ветхий, шаткий мостик, и тут же зашаталась, вздохнула, точно оказалась над пропастью. Но в следующее мгновение под моей сорочкой была уже ее вторая рука, но уже с опытом своего двойника и бесстрашием воина. Оказалось, что под одеждой у мужчины та же теплая человеческая кожа, ни чешуи, ни шерсти звериной, что исподним своим мужчина схож с христианином и даже приятен на ощупь. Позже она стала совершать свои вылазки, не задумываясь. Елозила своими ладошками у меня по спине и по груди. Я жмурился и едва не мурлыкал от удовольствия. Это было любопытство, не более. Узнавать меня, исследовать означало приблизиться к тайне. Эту тайну знали все вокруг, но ее от этой тайны оберегали. Как же это несправедливо! Она чувствовала себя обделенной. Все казались приобщенными, а ее изгнали. Будто она еще ребенок. А она не ребенок. Она взрослая девушка. И она желает знать, что они все от нее скрывают. Там великий грех и великий восторг, гибель и спасение. Как тут устоять? Я так же как и она был гоним нетерпением. Еще более жгучим и опасным. Ей было всего лишь любопытно, меня же терзала страсть. В неведении своем она касалась моего тела, не подозревая, каким мукам меня подвергает. Я едва сдерживался от подступающего безумства и каждый раз мысленно давал себе клятву уйти от греха, бежать и больше не возвращаться. Но уже на мосту, успокоившись и глотнув тумана над Сеной, я забывал свои клятвы.