В первых числах октября Наннет подвернула ногу. Она не смогла спуститься вместе с воспитанницей, и Мадлен оказалась у черной двери одна. Сначала все шло как обычно. Мадлен шалила и терлась об меня, как котенок. Прижавшись горячей щекой, отчего у меня в глазах потемнело, она слушала, как бьется мое сердце. Ближе к полуночи я должен был уйти. Оторвать ее от себя, как пропитанный бальзамом бинт от раны, и снова укорить себя в слабости. Но она меня остановила. Оказалось, что накануне ночью на Медвежьей улице нашли труп ограбленного прохожего. Да и в предшествующие ночи раздавались крики о помощи и звон клинков. Мадлен призналась, что часто не может уснуть, терзаемая тревогой. Представляла, как я возвращаюсь на Левый берег совершенно один. Я объяснил ей, что не являюсь для грабителей такой уж притягательной добычей, ибо у меня ничего нет. Но она не сдавалась. В присутствии Наннет ей стыдно было в этом признаться, но сегодня она не намерена меня отпускать. В доме давно все спят, и мы можем осторожно подняться к ней. А на рассвете я могу выбраться через окно на соседнюю крышу. Оттуда есть выход через чердак. Соседний дом сдавался внаем, и лестница, которой пользовались жильцы, была общей. Я могу спуститься по ней и выйти на улицу. Никто меня не увидит.

И я согласился.

Когда мы вошли в комнату, на цыпочках, затаив дыхание, я понял, что это случится. Мадлен сделала несколько быстрых шагов, будто порывалась бежать, и тут же обернулась ко мне. Я поднялся к ней впервые и пытался что-то заметить, разглядеть. Масляный ночник в углу. Рядом с ним корзинка с рукоделием. Низкий табурет, ларь у стены. Ворох аккуратно сложенной одежды. Слева – узкая девичья кровать. Над ней – распятие. У изголовья раскрашенная фигурка Мадонны, и тут же глиняный горшок с геранью. У противоположной стены крошечный буфет, на нем вышитая салфетка. И три фаянсовые тарелки, выставленные в ряд. Я помню наивный, грубоватый рисунок по краю этих трех тарелок. Насыщенная лазурь с золотым вкраплением, жирные, по-змеиному изогнутые стебли. Молитвенник, обрывок тесьмы и старый костяной гребень. Я заметил, что в комнате нет зеркала. Мать объявила этот предмет орудием дьявола и вместо зеркала повесила на стену гравюру голландского мастера Саделера «Страшный суд». Рыдающие грешники в долине Иосафата и реющая над ними черная скала с престолом судии. Вероятно, другого места для этой гравюры в доме не нашлось. Будто воздетый перст над головой. Но я сразу забыл о нем, едва лишь отвел взгляд, а привычная к черно-белым угрозам Мадлен и вовсе не оглянулась.

Она, нежная, растерянная, стояла посреди комнаты. Золотистый свет стекал по ее щеке, по плечу, по брошенной, словно обессилившей руке, по матерчатому склону ее шерстяной юбки. Она смотрела на меня со страхом и ожиданием. Понимала, что преступает некий закон, слышит материнский голос, но воспротивиться судьбе не в силах. Она тоже ступила на перекресток и должна была сделать шаг. По доброй воле или по велению рока? Кто знает. Есть ли у нас выбор? Возможно, это только обман, дарованный нам в утешение, а на деле выбора нет, все решено.

Я приблизился и впервые за все наши свидания стянул с ее головы чепец. Всегда мечтал это сделать. Этот чепец, громыхая кружевом, вечно сползал ей на лоб, и она выглядывала из-под него, как выглядывает из-за лопуха укрывшийся за ним щенок. Волосы были туго подобраны и укрыты под ним, как в сокровищнице. Я видел их только издалека, когда стоял на улице, пытаясь заглянуть в окно, а она опиралась о подоконник. Великим счастьем было сунуть палец под крахмальный обод и тронуть ненароком плененную поросль. Я мечтал найти тот виденный мной однажды локон, сейчас неуловимый среди собратьев. И когда волосы рассыпались по плечам, а Мадлен радостно тряхнула головой, я подался вперед, чтобы схватить беглеца. Но меня опередил свет. Масляный заморыш, швыряя красноватые блики, уже плескался и тонул в тяжелой распавшейся косе. Тогда я взял верх над ним по-другому. Он мог только созерцать, а мне дана была радость действовать. Я бережно откинул волосы с ее лба. Наконец ее глаза были так близко, без страха и нависшего над ними забрала из серых кружев. Я поцеловал эти глаза, но поцеловал по-другому, не так, как целовал прежде, внизу у двери, с благолепием школьника. Я впервые поцеловал ее, как мужчина, с мольбой и призывом. Я звал ее и требовал ответа. До этого поцелуя она еще могла отступить, могла обратить это свидание в шутку, но после него выбор был сделан. Она приподнялась на цыпочки и подставила лицо в знак молчаливого согласия. Ей достаточно было качнуть головой, выдохнуть «нет», и я бы ее услышал…

Я держал в ладонях худенькое, обращенное ко мне личико полуженщины-полуребенка. Я будто удивлялся тому, что она есть, что я осязаю ее присутствие и даже слышу дыхание. Потом мои руки скользнули по ее плечам, дивясь их неправдоподобной хрупкости, задели выставленный локоть, сжали запястья. Я чувствовал себя счастливым и неловким, будто великан, допущенный в эльфийский город. Вокруг хрустальные башенки и цветочные балюстрады, которым я одним своим движением могу навредить. А коснуться ее груди, развязать шнурки на корсаже было все равно что топтаться огромными, пыльными башмаками в стеклянном храме. Я ждал, что Мадлен вскрикнет и оттолкнет меня. Но она точно так же стала распутывать шнурок на моей сорочке. Я потянул ее платье вниз, и она, вторя мне, потянула вниз мою куртку. Я увидел ее грудь, два трогательных комочка с пятнышками сосков, и был заворожен этим зрелищем. Мадлен тут же стыдливо заслонилась от меня руками, а я, опустившись на колени, целовал эти скрещенные руки, впалый живот под ними и, наконец, мягкое приоткрывшееся мне полукружье. Она вдруг ослабила руки и крепко обняла меня за шею, будто окончательно решилась. А потом я увидел ее всю, худенькую и беззащитную, и задохнулся от жалости и желания. Хотел немедленно бежать, ибо ощутил себя варваром. Под бледной кожей проступали птичьи ребрышки, выпирали ключицы, а колени были острые и сухие. Я опустил ее на узкую кровать прямо поверх сшитого из разноцветных лоскутков покрывала. Очень боялся ей навредить. Мне казалось, что в моих объятиях у нее непременно треснут кости, а под моей тяжестью она и вовсе задохнется, но она протянула ко мне руки.

– Холодно, – сказала Мадлен.

Потом она плакала, прижавшись ко мне, а я готов был вопить от восторга и в то же время молить о прощении. Поцелуи были упоительно-нежными и солеными. Отныне наши судьбы стали единым целым, мы не могли их изменить, ибо Мария уже существовала. Она родится ровно через девять месяцев и определит все, что случится с нами.

Глава 18

Когда-то ей было скучно, и она пожелала разнообразия. Она забыла, что сладость всегда сопровождается горечью, а блаженство – страданием. Одно не существует без другого, как свет и тьма. Она познала блаженство, познала саму страсть, ее трепет и обжигающий восторг. Но вместе с тем она познала унижение, стыд и ярость. На великодушие ей ответили черной неблагодарностью, на щедрость – пренебрежением. Она совершила почти невозможное – она переступила через сословную гордость и протянула руку существу низшего порядка. Она вознесла это существо на невиданные прежде высоты, извлекла из нищеты. И что же взамен? Плевок, пощечина. Вот чем обернулось ее неосторожное любопытство, ее игра в жизнь. Боль, невыносимая боль. Но есть средство с этим покончить. Раненый солдат готов вытерпеть нож хирурга, занесенный над раздробленной конечностью, чтобы прекратить страдания и спасти жизнь. Перетерпеть, провалившись в небытие, пока пила кромсает кость, а затем жить, уже не тревожась о ране. Почему бы ей не поступить точно так же? Послать палача. И все будет кончено.

* * *

Я больше не вижу света. Я слышу только голос. Той радости и любовного торжества, что владели мной, упоенным, я уже не помню. Они истерлись, как щегольские башмаки на горной дороге, и осталась только вина.

Я погубил ее своим беспечным, равнодушным порывом.

А позже, когда Мадлен уже стала моей женой, разве я не был с нею груб? Она столкнулась с тем миром, о котором прежде ничего не знала. Родительский дом оберегал ее, как приграничная крепость. Она пряталась за его стены, и вдруг эти стены рухнули. Грязный поток тут же закрутил и унес. Ей пришлось учиться плавать, барахтаться, как слепому щенку. Вокруг было множество лиц, и далеко не все они были озарены улыбкой. Пловцы опытные, но мало кто из них торопился на помощь. На нее смотрели свысока, с опаской, с презрением. Ее пытались обмануть и облапить. Ее толкали и унижали. Даже я временами становился опасен.

Одно из самых мучительных воспоминаний! Я позволил себе недовольство и грубость. Раздраженный, едва живой после изматывающих сентенций профессора Граффе и последовавшей за ними хирургической фантасмагории, я обнаружил, что приготовленный Мадлен ужин несъедобен. Соус безвкусен, а бобы полусырые. В тот день это стало последней каплей. Я был так голоден и зол, что напрасно было бы взывать к христианскому милосердию и смирению. Сосуд моей души был пуст, как иссохший колодец. Вместо воды – горькая, мертвая пыль. Я швырнул ложку на стол, сказал ей что-то обидное и шагнул к двери. Господи, какие у нее были глаза… Как она смотрела на меня! Она вся сжалась, плечико задергалось. Я увидел, что под веками уже блестят слезы, и это окончательно вывело меня из равновесия. Я кричал на нее. На нее, носившую под сердцем моего ребенка… На нее, хрупкую, маленькую, доверчивую женщину. И она верила в свою вину. Она не спорила. Вместо того чтобы запустить в меня этой ложкой, она склонила голову, и руки ее упали. Глаза запавшие, носик заострился. Мадлен была на восьмом месяце беременности.

На улице я замерз и быстро успокоился. Вернулся, просил прощения, был, разумеется, прощен. Да что толку… Сказанное и содеянное уже не исправишь. Напрасно полагают самоуверенные невежды, что брошенное мимоходом слово – лишь колебание воздуха и движение горла. Это не так. Слово – не звук, слово – это обрывок души. Это крошечное, но очень действенное послание, бальзам или яд. Память непременно сохранит его и упрячет в закрома, туда, где, недоступное разуму, оно будет храниться и окрашивать последующие радости и надежды в свой цвет. Слово – это первообраз, словом Господь создал Вселенную. Человек, сотворенный по образу и подобию, обладает той же преобразующей силой. Ругательство или похвала – это своеобразное заклинание, которое мы обращаем к ближнему. Дурным словом мы обращаем его в нечто грязное, ущербное, а добрым возводим до ангела. Особенно быстро это превращение происходит с теми, кто нас любит. Их не спасает магический круг сомнений, и волшебство действует быстро, разрушительно и неумолимо. Особенно уязвимы дети. Они – будто глина в руках мастера. Если мастер талантлив и движим любовью, выходящие из его рук фигурки изящны и правильны. А если мастер бездарен и убог сердцем да еще пьян, с его круга сойдут злобные, горбатые карлики.

Я вспоминаю и другие события, прощенные, незначительные, которые извлекаю теперь, как кости из могилы. Я оправдывался тем, что должен учиться, должен больше времени проводить со своим наставником, должен искать заработок, а Мадлен оставалась одна. У нее никого не было, кроме меня. Я был единственным, кто мог бы ее утешить, кто в этом грязном, захлестывающем потоке мог протянуть ей руку. Но я уходил. Она провожала меня тоскливым взглядом, не смея возразить. Ведь я был прав. Я во всем был прав. Я не говорил ей того, что мог бы сказать. Я торопился. Был занят. Или раздражен. Или зол. Я откладывал до утра, до следующего года, до лучших времен. Я думал, что времени у меня много, что я успею. Но не успел. И какое ей теперь дело до моих мук?

Воспоминания не оставляют меня. Я пытаюсь гнать их, уворачиваюсь, но они наступают стремительно, гулко. Когда же это кончится? Выпустите меня! Я не могу больше, не могу. Но заключение длится. Еду мне приносит не Любен, а незнакомый лакей. Я задаю вопросы, но он не отвечает. Ему запрещено со мной говорить. Потому что я должен быть лишен всего. Цвета, звука и голоса. Со мной только мои мысли. Ее высочество поступает мудро. Зачем утомлять палачей? Их роль я выполню сам. А мысли кружат, вспархивают и опадают, будто мертвые бабочки. Им не за что ухватиться. Ни благословенного цветка, ни сломанной ветки. И тогда они цепляются за меня самого, снова уводя в прошлое. А в будущем ничего – ни мечты, ни надежды. Даже меня самого там нет.

С голосом чтеца я пытаюсь бороться другими воспоминаниями. Я начинаю вспоминать все, что читал когда-то или зубрил наизусть. Гомер, Овидий, Марк Аврелий… Я даже произношу вполголоса стансы и афоризмы. С их помощью я отгоняю в сторону своих жену и дочь. Я, как преступник, прячусь в толпе, втягиваю голову в плечи. Но это так же действенно, как прятать голову в песок или притворяться невидимым. Как узник день и ночь выстукивает шаткий камень, так и я все думы свожу к судьбе моей девочки. Сквозь мечи и копья ахеян35 я вижу ту несчастную, преданную огню птицу. Я не смог ее оживить. Не смог научить летать.