Мария уже не кричит и не плачет. Она бодро взбирается в экипаж вслед за своей нянькой и, обернувшись, машет мне ручкой. Она поняла это год назад – плакать нельзя. Получилось как-то неожиданно, без уговоров и просьб с моей стороны. Однажды, когда в очередной раз пришло время расстаться, в самый разгар новой игры, – я бросал ей разноцветные мячи, одновременно называя их цвет; если цвет мяча совпадал с мною названным, она должна была мяч поймать; если же нет, оттолкнуть мяч ко мне, – Мария, заметив на пороге бабку, тут же приготовилась удариться в плач, набрала воздух, сморщилась. Я, бессильный это предотвратить, сам в полном отчаянии, заговорщицки прижал палец к губам, сделал страшные глаза и покачал головой. Видимо, в тот миг на моем лице было что-то такое завораживающе-ужасное, что она поперхнулась и смолкла. Услышала мою немую просьбу? Или, подобно маленькому зверьку, поняла, что надо затаиться, ибо излишний шум выдаст ее? Из глаз ее катились слезы, но она молчала. Она усвоила правила. Прощание было кратким – одно объятие, наспех. Я вздохнул. Вот и первая ложь. Я научил ее скрывать свои чувства. Я научил ее лгать.
Вскочив на подножку, я проезжаю несколько туазов. Карета выкатывается со двора через мост. Мария в восторге от моей выходки. Я нарушаю кодекс взрослого и веду себя непозволительно, как ребенок, подаю ей знак сопричастности. Я – это она, а она – это я. И в том наша великая тайна. Мы улыбаемся на прощание.
И все же, когда стою посреди дороги и провожаю экипаж глазами, я испытываю всю ту же саднящую горечь. С утратой невозможно смириться. Это всегда боль, разрыв едва сросшихся тканей. Плоть если не отомрет, то кровоточит и пылает.
На мою краткую отлучку из замка никто не обращает внимания. Мой побег давно перестал быть угрозой. Не потому, что утратил свой спасительный смысл, а потому, что я изменился. Во мне что-то сломалось. Умер зверь, мечтающий о свободе, перестал грызть решетку. Я смирился, уподобился той собаке, что, повизгивая от ударов, принимает их как неизбежное, не ищет выхода и не бежит. Окажись передо мной открытая дверь, я бы шага не сделал, чтобы проверить, так ли это. Это превращение случилось в тот день, когда я получил свою метку. Я не мог избавиться от нее, не мог стереть, и это решило все дело. Она стала частью меня, я был заражен, моя природа стала иной, вернуться к прежней беззаботной дерзости я не мог. Я стал вещью, уже без иносказаний и метафор, перешел от эйдоса Платона к форме Аристотеля, обрел все признаки, качества и категории. Могу назвать место, время, положение, действие. Могу измерить страдание. Чем не идеальная вещь? Я в ряду таких значимых и необходимых в нашем онтологическом окружении предметов, как бронзовые подсвечники, столовое серебро, кухонная утварь, носовые платки и даже подседельный чепрак, на котором, как на вышеупомянутых формах, красуется имя владельца. Нам всем оказана честь из двух переплетенных букв. Мы все этим гордимся. Более мы не разрозненные осколки материи, разбросанные по вселенной, а горделивое целое, армия под развевающимся штандартом. Я солдат в этой армии, унижен, но и вознесен. Да, да, в том и состоит парадокс. Она низвела меня до уровня вещи, но одновременно с этим поделилась со мной своим могуществом. Я стал ее частью, она дала мне свое имя. Это походило на алхимический брак, когда вещества, соединившись друг с другом, делятся своими свойствами. Она лишила меня моих, но заменила своими. Я перестал быть безымянным, гонимым обрывком, но стал частью великой цитадели. Она сделала нашу связь нерасторжимой, как если бы произнесла клятву в храме. Лакеи тоже носили ее цвета и гербовое имя, но, лишившись службы, они теряли эту привилегию, оставались без покровительства, хотя и обретали свободу. Но кому нужна свобода без жалованья? Я же был неразделим со своей кожей, я не могу снять ее и вывернуть, я не могу вывести с нее пятна, не могу расстаться с ней. Не только вопреки собственной воле, но и по воле ее высочества. Она слишком поздно осознала, что натворила, и хотела бы исправить содеянное, да не могла, ошибка была фатальной.
Поэтому я прохожу через двор между конюхами, лакеями, камердинерами, кастелянами и поварами без тревожного осмотра. На меня обращают взгляды с почтительным спокойствием. Даже приветствуют. Я давно уже не их сословия, ибо подчиняюсь власти верховной. Знаю, что за глаза меня именуют «серым герцогом» по аналогии с отцом Жозефом, который из-за серой сутаны прозван «серым кардиналом». Я бы мог без зазрения совести пользоваться этим титулом более масштабно, а не только ради приобретения светлой мебели и кружев. Но зачем? Власть – тяжкая ноша. Если такое эфемерное противостояние с мадам Аджани доставляет мне столько хлопот, во что бы обратилась моя жизнь, пожелай я обратить формальные права в истинные? Нет, для такой ноши надо иметь крепкую спину. Или, по крайней мере, вескую цель. А какая цель может быть у меня? У вещей нет цели. Как нет прошлого и нет будущего. Есть неподвижная точка в пространстве. Вещи не знают движения, ибо у них нет души. Их двигает приходящая извне сила, толчок или удар. Тогда они катятся или сторонятся. А потом вновь замирают. Ждут следующего удара. Я точно так же неподвижен и безразличен. Единственное, что я себя позволяю, что присутствует в моей природе как rudimentum42, – это созерцательное удовольствие прогулки. Душа моя, спеленутая, погребенная в склепе, слабо выстукивает в стену, и я сворачиваю в парк, чтобы побродить под кленами по узкой, петляющей аллее. Листья, обрывки траурного платья, еще влажные, полуживые, устилают землю красно-желтым ковром. Они еще блестят и отражают заходящее солнце, тянутся к нему, как умоляющие ладони. Возможно, они еще не знают, что принесены в жертву будущему, еще пребывают в величавом неведении, как свергнутые монархи, которым оставляют в утешение линялый пурпур. Скоро цвета поблекнут, пятипалая ладонь сожмется в сухонький кулак, одряхлеет и будет сожжена равнодушным садовником, который явится сгребать трупы. Я подбираю несколько листьев, любуясь торжествующим багрянцем. Триумф агонии.
Солнце уже скрылось за деревьями. Огромный золотой шар пронизывает листву широкими огненными мечами, обращая лиственный узор в пылающий уголь. На западе огромное бездымное кострище, в пекле которого должен сгинуть весь мир, лежащий за невидимой гранью. Взобравшись на поросший травой холмик, жалкий последыш некогда грозного крепостного вала, я смотрю на пылающие деревья. Это странное, величественное зрелище. Ветер стих. Воздух прозрачен и полон влажной горечи. Минута прощания, тихая поднебесная скорбь. Этот день, будто последний дар осени. Лиственное золото потускнеет, покроется ржавчиной, небо утратит свою бездонную чистоту и ляжет серым брюхом на крыши. Как тихо! Короткая пауза между вдохом и выдохом. Бог затаил дыхание, и время остановилось. А если останавливается время, то прекращается движение звезд. Замерли меж берегов реки, затаились моря. Прервали свой полет птицы. Это редкая короткая тишина безвременья, когда одно время года сменяется другим. Тихий краткий сумеречный час. Его очень трудно застать, за шумом и суетой мы не замечаем его великого присутствия. А он есть, этот час, тонкая ничейная полоска бытия. Сегодня это час уходящей осени, а завтра, может быть, – час двух великих солнечных эр, одной сгоревшей и второй народившейся. Только бы услышать этот час и не спугнуть.
Вдруг я слышу звук. Звук мерный и дробный. Очень похоже на барабанный бой или стук всполошенного сердца. Это сердце бегуна или вестника. Звук ближе, громче, идет со стороны леса. Стучат копыта, упруго и дерзко ударяют в землю. Конь идет галопом. Скакун полон сил, под его копытами дорога пружинит, возвращая удар. Прыжок, толчок, взлет. Я не вижу всадника. Вероятно, гонец. Какая у него весть? Приговор или милость? Промчится дальше по Венсеннской дороге, в этом пылающем древесном мареве. Не от того ли он так гонит коня, что кожа лопается от жара? Сейчас он в самом пекле. Солнце уже окончательно скрылось за лесом, и он горит изнутри. Стук копыт все ближе. Последние лучи падают на дорогу.
Из леса выкатывается клубок пламени. Он попадает в самое скрещение лучей, в апогей бушующих пятен. Он путается в них, отражает, разбрасывает искры. Конь огненно-рыжий, и плащ всадника – алое с золотым. И волосы – будто факел. Когда всадник приближается, я вижу, что это женщина. Солнце гонится за ней по пятам, путается в волосах. Шляпы у нее нет, вероятно, потеряна где-то в лесу. Лицо напряженное, но отнюдь не испуганное. Она скачет слишком быстро. Если конь оступится, споткнется, она погибнет. У меня мелькает предположение, что конь ею не управляем, что он взбесился, и потому она бессильна что-либо сделать. Тогда ей действительно нет спасения. Сейчас конь ступит на мост, затем он окажется во дворе, встанет на дыбы и… Дорога сворачивается под копытами, конь пожирает оставшиеся туазы, будто жухлые листья, с молниеносным хрустом. Он уже пересекает ров, взлетает на пологую насыпь. Его всадница, почти бесплотная, невесомая, мечется на ветру, как обрывок ткани, как лепесток огня. Она не в силах совладать с этой вспененной животной мощью. Она погибнет! Я невольно делаю шаг вперед. Но на мосту конь внезапно переходит с галопа на рысь. И делает это без малейших усилий со стороны наездницы. Я вижу, как женщина одной рукой натягивает повод, а другой машет кому-то вдали. От леса отделяется еще один всадник. Он отчаянно подгоняет своего скакуна, но женщину ему уже не догнать. Она останавливает взмыленного коня посреди двора и спокойно наблюдает за преследователем. Появляются еще всадники. Мужчины, женщины. Мелькают шляпы, плащи. Среди них я узнаю герцогиню на гнедой андалузской кобыле. А солнца уже нет. Оно закатилось, пока я наблюдал за пылающей всадницей. Волосы ее больше не горят. И конь утратил устрашающую огненную окраску. Он оказывается светло-гнедым. Она подносит руку к волосам и обнаруживает, что голова ее не покрыта. Тогда она растерянно оглядывается, а тот, кто скакал за ней следом, что-то говорит ей. Сумерки быстро сгущаются, и я уже не различаю лиц. Во дворе суетятся слуги, звучат приказы, сорванные голоса, смех. Гостей на этот раз больше, чем обычно. Они все налегке, багаж прибудет позже, на гремящих повозках, а с ними еще лакеи, камердинеры, горничные. У месье Ла Пине, эконома, будет много забот. Но меня это не касается. Я вхожу через боковую дверь на кухню и поднимаюсь к себе.
Глава 4
Герцогиню поразил цвет ее платья. Жанет была в красном. Легкий струящийся бархат удивительно глубокого, насыщенного оттенка. Это был не тот крикливый, развязный красный с желтизной, в какой рядятся перезрелые девицы и легкомысленные жены, желающие подразнить мужей. Это был не тот красный с розоватой, тусклой изнанкой, в какой облачаются более почтенные матроны, желая приманить угасающую молодость. И далеко не тот красный с мрачноватым грунтом в основе, каким отличаются кардинальские шапки. Это был цвет изумительной, первозданной наполненности, еще не искаженный суетным исканием разума. Цвет той бархатистой глубины, что таится в расцветающей розе, в самой ее сердцевине, еще обманутой светом, еще не растворенной и не разбавленной. Это был цвет восторга и чистой, безгрешной страсти, цвет вызывающий, спорный, насмешливый, режущий глаз, цвет будто краешек восходящего из-за туч светила, цвет крови и жизни, цвет пылающего, нетерпеливого сердца. Платье покроя свободного, щедрого, без искажающей ткань густой вышивки. Лишь прорези на рукавах были перехвачены золотым шнуром с аграфами. Вопреки моде кружевного воротника не было. Казалось, что текучий бархат почти сползает с ее плеч, открывая ключицы и грудь.
Вечер я провожу с томиком Горация. Моя латынь увяла за месяцы пренебрежения, и я с раскаянием припозднившегося школьника берусь за учебник. Любен, изнывая от любопытства, то и дело выходит за дверь – поговорить с каждым, кто рысцой или галопом пробегает мимо. Это неистребимое любопытство зеваки, зрителя, занимающего место на трибунах. Он с одинаковым азартом поспешил бы в Колизей или продирался бы к помосту на Гревской площади. Зрелищ! Зрелищ! Прибывшие господа для него – лицедеи с большой дороги. Как же хочется посмотреть! Драма или фарс. Если повезет, убьют кого-нибудь или свергнут. Занятная будет пьеска. С примесью благородной крови обретет контур эпического повествования. А тот, кто наблюдает, не имея шанса участвовать, через подгляд приобщится к таинству свершений. Тем более, если на сцене актеры самого высшего порядка. Почему вокруг королевской свадьбы всегда столько шума? Толпы людей устремляются на дворцовую площадь, давят, топчут друг друга. Зачем? Совершается тот же обряд, что в тысячи других храмах, даются те же клятвы, возносятся те же молитвы. Но толпа внизу не верит. Люди взбираются на крыши, виснут из окон. Счастье, вознесенное на такую высоту, кажется совершенным.
В мою сторону Любен взирает с нескрываемым удивлением. Как я могу оставаться таким безучастным! Читаю вирши какого-то латинянина, давным-давно покойника, и мне дела нет до живых. С каким наслаждением Любен отправился бы поглазеть на новоприбывших, потерся бы среди слуг, ввязался бы в драку. Но ему нельзя оставить меня одного. Самое большее, что он может сделать, так это сидеть снаружи и заговаривать с каждым встречным.
"Собственность бога" отзывы
Отзывы читателей о книге "Собственность бога". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Собственность бога" друзьям в соцсетях.