Она останавливается и смотрит на меня почти вопросительно – продолжать или нет.

– Какой? – нетерпеливо спрашиваю я.

Пусть только продолжает, пусть говорит. Я буду слушать ее до утра.

Жанет отвечает не сразу.

– Тут уже не играло особой роли, способны ли вы увлечься мной или нет, и тревожат ли вас в мечтах мои прелести. Нет, я думала о другом: вы несчастны, и вам нужна помощь. Вы не счастливый любовник, которого знатная дама почтила своим вниманием. Вы пленник, и вас держат здесь против вашей воли. Будь вы признанным, обласканным, самоуверенным, самовлюбленным фаворитом, я бы и не подумала являться. Ну если только из женского тщеславия. И то ради короткого флирта, не более. Я бы не посмела мешать вашему счастью. Она любит вас, вы любите ее… Что ж, для третьего места нет. Даже если и не любите, но вполне довольны своей судьбой, ибо эта роскошь и благополучие изначально были вашей целью, то я бы отвергла вас первой. Однако я не могла забыть то, чему стала свидетелем. А после того, как увидела рисунок, я поняла, что и вы меня не забыли. Однако я ни в коей мере не хотела бы послужить причиной новых несчастий, поэтому скажите мне правду, скажите сейчас: если мое появление здесь болезненно для вас, если оно опасно и послужит источником новых страданий, я немедленно вас покину, с сожалением, с болью, может быть, со слезами, но я послушаюсь голоса разума, я не посмею вас упрекнуть.

Я опускаю глаза.

– Благоразумие подсказывает мне, что именно так вам и следует поступить. Вам следует уйти и забыть меня.

– А что подсказывает сердце? – с улыбкой спрашивает Жанет.

– У таких как я не может быть сердца. Сердце – это недопустимая, непозволительная роскошь.

– Но сегодня вам позволена эта роскошь! Дайте же ему слово.

У меня по-прежнему горят щеки. Я готов вновь пуститься в бегство. Но взгляд ее слишком нежен, и меня неотвратимо влечет к ней. Приблизиться, согреться. Я делаю шаг и опускаюсь на колени у ее ног, там, где мы с Марией возились с мудрецами. Больше всего на свете мне хочется подобраться к ней поближе и положить голову ей на колени и чтобы она положила руку мне на лоб, как тогда, во время приступа, когда ее пальцы так приятно согревали мои веки.

– Я… я не смел… надеяться. Мне нельзя. У меня нет выбора!

Она обеими руками касается моего лица, чуть подается ко мне и произносит:

– Выбор есть всегда. И надежда.

А затем происходит то восхитительное, что мне уже однажды довелось пережить. Она целует меня. С той же пронзительной нежностью и затяжным вдохом. Я цепенею, завороженный. Жанет гладит меня по лицу, ерошит волосы.

– А теперь расскажи мне, что ты собирался с ней сделать, – шепчет она на ухо.

– С кем? – растерянно спрашиваю я.

– С сестрицей, конечно. Уж слишком пылко ты ее встретил.

Жанет чуть поводит плечом.

– Утром будет синяк. И на втором тоже. Только не пытайся меня уверить, что ты кинулся к ней, сгорая от страсти. Это не объятие. Это покушение. Ты что же… пытался ее убить?..

Я опускаю глаза. Отпираться нет смысла.

– Боюсь, что так, пытался… Будь это она, скорей всего, я бы именно так и поступил.

Лицо Жанет становится серьезным, даже жестким. Скулы заостряются.

– Что она натворила на этот раз?

– Ничего… пока ничего.

– Не обманывай меня. Ты не мог так просто решиться ее убить! Она что-то придумала, изобрела новую пытку.

– Пытка самая обыкновенная. Она изобрела ее давно и время от времени пускала ее в ход, желая получить особое удовольствие. Здесь вчера была моя дочь. Ваша сестра была как-то по-особенному великодушна в последнее время и позволила моей дочери остаться на рождественскую ночь. Я до самой последней минуты не был уверен, что герцогиня сдержит слово, она могла передумать, отменить распоряжение, сделать это без всякой причины, из одного лишь каприза… Так уж повелось. Она дает обещание, затем берет его обратно, забывает или делает вид, что забыла. Затем снова обещает, затем снова забывает… Ей нравится эта игра – затягивать петлю до предела, а затем отпускать. Так может продолжаться очень долго и кончиться ничем. Невзирая на все ее клятвы и заверения, она могла дать противоположный ответ. Поэтому я не питал особых надежд. Пребывал где-то посередине между привычным унынием и восторгом, но не позволял первому себя одолеть, занимался всем этим.

Постепенно я успокаиваюсь и так увлекаюсь рассказом, что возвращаюсь к самым истокам замысла. Как задумал переустройство Вифлеемского ящика; как снабдил святое семейство подвижными руками; как научил мудрецов ходить; и даже пересказываю ей свои первые досадливые промахи с вагой; затем хвалюсь первыми успехами. Жанет тут же вызывается попробовать, и я объясняю ей устройство ваги и жалуюсь на чувствительность маленького коромысла. Жанет делает первую попытку, путается в нитях и смеется. Но пальцы у нее ловкие и сильные, и через какую-то пару минут ей удается заставить марионетку совершить поклон. Она внимательно следует моим указаниям и забавно морщится, когда марионетка выделывает курбет. Мне остается только изумляться собственной словоохотливости. Вся моя ораторская деятельность за последние три года укладывалась в однообразные просьбы, адресованные Любену, и в заученные фразы благодарности герцогине. Больше мне не о чем говорить да и не с кем. Разве что с Анастази. Но и там говорила больше она, уговаривала или утешала. Сам я давно утратил навык монологической речи. Некому было слушать. Ни друга, ни священника. Если только, подобно Боэцию72, найти воображаемого собеседника и пуститься с ним в бесконечные споры. Но мне повезло больше, чем последнему римлянину. Он только воображал прекрасную целительницу, а мне она явилась наяву. Она здесь и слушает весь этот вздор, который я несу. Внимает с подлинным участием, не отвлекаясь и не прерывая. А я, ободренный таким вниманием, вновь переживаю утраченную радость. Волхвы следуют за звездой, воздевает руки Иосиф. Я со смехом пересказываю наш разговор о странных подарках, которые преподнесли новорожденному восточные мудрецы. Жанет добавляет, что ее тоже не раз ставил в тупик этот странный выбор. Золото, ладан и смирна. Ее духовник еще в раннем детстве объяснял ей, что это дары Богу, Царю земному и Царю небесному, но отчего-то ни разу не упомянул о ребенке. Вместо ответа я нахожу шелковый мешочек с орехами и миндальным драже, который прежде крепился на спине у мудреца, чтобы предъявить его как маленькую евангелическую вольность. Жанет достает конфетку и надкусывает ее. И вдруг ее лицо будто заволакивает туманом. Она хмурится, порывисто встает, делает шаг в сторону, потом возвращается и обнимает меня.

– Господи, дитя… Совсем еще дитя. Невинное, доверчивое… Я чувствую, что ей как-то не по себе, и не могу понять, что я сделал не так. Она взволнована, у нее дрожит голос и дыхание прерывается. Похоже, она борется с собой. Я не знаю, как ей помочь. Только привычно цепенею. Но Жанет уже справляется с волнением. Лоб ее разглаживается, и глаза, вновь ясные, горят нежностью и лукавством.

– Продолжай, – ласково приказывает она.

– Да нечего продолжать. Святая ночь кончилась, а на утро нас разлучили.

Я снова обращаюсь взглядом в тот миг, когда лишился смирения, когда дьявол, завладев моим сердцем, заронил в него жажду крови. Я хотел убить, я предвкушал, и я наслаждался.

– Мне оставалось только ждать. Я знал, что она придет.

– Откуда такая уверенность?

– Потому что она всегда приходит. А сегодня именно тот день.

– Какой?

– Когда мне особенно будет больно. Я вчера виделся с дочерью, и весь последующий день для меня самый тяжелый. У меня никого нет, кроме моей девочки, и разлука с ней дается мне нелегко. Она это знает. Это как рана, с которой раз за разом срывают повязку. Я на какое-то время будто дичаю. Проявляю упрямство, говорю дерзости. А ей это нравится. Не моя дерзость, конечно, а повод затеять ссору. Она меня будто дразнит, не позволяет уползти в нору и там зализывать раны. Будь в моем распоряжении какое-то время, я бы излечил себя. Мне бы удалось вернуть себе хладнокровие и рассудок. Но она не позволяет мне это сделать. Ей нужно видеть, как я в отчаянии кусаю губы, как ломаю себя, как трещат мои кости. При этом мне полагается отвечать на любезности и выполнять прихоти высокородной дамы. Я должен быть ласков, покорен и нежен. Чего бы мне это ни стоило… А если нет, то моя дочь пострадает. Ее похитят или убьют. Вот я и подумал, что если это сегодня случится, я не выдержу. Сил нет. Она, вероятно, этого не понимает, или, наоборот, слишком хорошо понимает, что я живой и мне… больно. Очень больно.

Говоря все это, я смотрю куда-то в сторону, а с последними словами обращаюсь к Жанет, будто за подтверждением, так ли это, действительно ли я живой. У нее лицо застывшее, яростное.

– Хватит, – решительно говорит она. – Иди ко мне.

Жанет протягивает руки, и я с готовностью повинуюсь. Ее волосы щекочут мне кожу, лезут в глаза, в рот, но я не борюсь с ними. Напротив, мне приятна их жестковатая бесцеремонность. Я прячу в них лицо, с мечтой окончательно запутаться и утонуть. Когда-то я уже касался их, рыжий локон, подобно пламени, царапнул щеку, и я все еще помню это щекочущее скольжение. Я мечтал испытать его вновь, стыдился и гнал соблазн прочь, но в полудреме возвращался к нему. Мне казалось, что, доведись мне коснуться ее волос еще раз, то все мои чаяния сбудутся. Все прочее уже за гранью желаний и доступно только богам. И вот я, ничтожный смертный, обнимаю ее, уже не прячу руки за спиной, цепляясь за иссохший стебель, а касаюсь ее тела, ощущаю ее живое присутствие, слышу ее дыхание. От ее кожи, матовой и теплой, мою ладонь отделяет преграда из расшитого бархата. Ткань облегает ее очень плотно, и я нахожу чуть заметную впадину между ее лопаток. Я тут же воображаю мягкий желобок, уходящий по ее спине вниз. От собственной дерзости у меня кружится голова. Тут же испытываю страх, что сжимаю ее слишком сильно, и чуть отстраняюсь. Но Жанет не подается назад. Она ободряюще целует меня в уголок рта, в подбородок и выдыхает в самое ухо:

– Смелее.

Трется прохладной щекой о мою, пылающую. И снова коротко трогает губами. Я сглатываю ком и ладонью провожу по ее спине вверх, к затылку. У меня колотится сердце, дыхание срывается. Я будто узник, после долгих лет заключения в темноте вышедший на свет. Перед этим узником лестница, а наверху узкий лаз. И там слепящее солнце. Он ставит ногу на первую ступень и обнаруживает, что разучился ходить. Ему надо начинать все сначала. А я разучился быть любовником, я стал вещью, безропотным, говорящим механизмом, который приводится в действие нажатием рычага. Этот механизм не умеет действовать самостоятельно, он умеет только исполнять. Как же ему сдвинуться с места? Без кнута, без понуканий. Будто счастливый парус под напором свежего бриза. Как страшно. И сладко. И мучительно стыдно. Если бы она только помогла мне, указала бы, что делать. Но Жанет молчит, вернее, она шепчет мне что-то на ухо, что-то пронзительно нежное, но из-за шумящей в голове крови слов не разобрать. Там, где кончается кружево ее воротника, – матовый блеск кожи. Мягкая линия шеи и чуть выступающая ключица. Я осмеливаюсь прикоснуться. Я должен быть осторожен, ибо она не может быть настоящей. Это волшебным образом сгустившийся солнечный свет, который принял облик женщины. Летом она вдыхала запах цветущих трав, подставляла свое лицо первым лучам и потом прятала щедрый дар небес в самой себе. Солнечный свет осаждался в ней, будто золотой песок, он просачивался сквозь кожу, окрашивая волосы и проступая чередой веснушек. А она все вдыхала и вдыхала. И вот она принесла этот обрывок лета сюда, в декабрьскую тьму. Она светится манящим, ласкающим теплом, в котором так упоительно лишиться разума.

Жанет смотрит на меня, и в ее глазах то же солнечное торжество, гибельное пламя для обезумевшего мотылька. Я не могу противостоять этому зову, я преодолеваю стыд, и страх, и свою ничтожную ограниченность смертного. Я снова обнимаю ее, но уже с древним изначальным пылом любовника. Я уже знаю, как надо касаться ее, как ласкать, как владеть ею по праву возлюбленного; как ощутить этот тиранический триумф мужчины. Жанет не торопит и не препятствует. Она не направляет меня и ни о чем не просит. Она только касается ладонями моего лица и гладит мои волосы. А я, ободренный этой безнаказанностью, распутываю шнурки ее корсажа. И обнаруживаю, что на груди у нее тоже веснушки… На молочно-белой коже они, будто золотые звездочки вокруг двух розовых планет. Жанет будто ненароком сгибает ногу, и обнажается ее затянутое в шелк колено. Она опирается на локоть и откидывается назад. Повыше ее подвязки – упругое гладкое бедро, и я уже чувствую безумное сожаление из-за собственного несовершенства. Мне бы хотелось ласкать ее всю, каждую ее клеточку, не отрывать губ от ее рта, и в то же время жадно наслаждаться округлостью ее груди и податливостью живота, ощущать ее всем телом, а не одной неуклюжей ладонью. Я чувствую, что слишком поспешен и почти груб, но желание мое так сильно, что разрывает изнутри болью. Я не могу остановиться. Мой разум окончательно меркнет. Я – только стонущее, бьющееся тело. Мой порыв – это мольба. Когда-то отвергнутый, изгнанный, обращенный в жалкий осколок, я желаю вернуться к блаженной целостности. Я хочу погрузиться до конца и утратить ненавистную, алчную самость. Я уже не молю, я требую, я бьюсь в невидимую стену, за которой меня ждет лучезарное небытие. Там я найду то, что потерял. Моя отделенная душа, моя противоположность. Я не буду более покинут и ничтожен, я стану частью великого целого. Сорвавшаяся капля мечтает о гремящем потоке, который унесет ее к далекому морю, зерно пшеницы – о влажном земном лоне, которое примет его и взрастит. Мука нестерпимая, но стена все тоньше… Я совсем близко. Только бы не задохнуться от подступающей радости, не ослепнуть. По спине пробегает огненный всполох. Сейчас я обращусь в обугленного стенающего еретика. И буду проклят или вознесен. Когда стена наконец идет трещинами, рушится, с губ моих срывается хрип. Я хочу кричать, но горло перехватывает какая-то шершавая судорога, глушит и пресекает крик. Но преграда поддается, и я проваливаюсь в сияющее жерло, где меня ждет полный распад, огненная тишина и кратковременное безмыслие. Мое тело теряет свои границы, расползаясь, и восторг раздирает его на тонкие лоскуты. Я получил вечное прощение, я помилован. Я свободен.