Дыхание у меня перехватило: прямо перед собой я увидел сидевшего ко мне спиной моего господина и повелителя.

Насколько мне было известно, в этот день Диван Великого визиря принимал иноземных послов. Вся сцена, рассчитанная на то, чтобы поразить их воображение, разумеется, была тщательно подготовлена. Можно было не сомневаться, что, вернувшись к себе, послы тотчас же примутся строчить испуганные послания своим монархам, расписывая могущество и силу турецкого султана.

Шорох, раздавшийся в тишине, заставил меня очнуться — так пробежавшая по воде рябь дает рыбаку понять, что на глубине происходит что-то непонятное. Вздрогнув, я заставил себя прислушаться.

— Я протестую, господин визирь, — заявил самый молодой из венецианских послов, делая вид, что не видит угрожающе нахмуренных бровей своих товарищей. — Когда нас пригласили сюда, я считал, что мы предстанем пред очи самого султана. А вы всего лишь его визирь.

Лицо его неожиданно показалось мне знакомым — пухлое, круглощекое, даже немного женственное. Мне не составило особого труда вспомнить, где я видел этого юношу. Именно он когда-то явился в Константинополь передать послание отца Сафии, в котором тот предлагал огромный выкуп за свою дочь. Но я видел его и раньше… Внезапно перед моими глазами встало то же лицо, прикрытое черной бархатной маской и как две капли воды похожее на мое собственное, которое я видел в зеркале. Карнавал! Итак, подумал я про себя, за минувшие четыре года парень сделал неплохую карьеру. Я помнил его еще мальчишкой на побегушках, когда сновал из одной лавчонки в другую на рыночной площади, и вот теперь вижу его среди почетного посольства, явившегося сюда засвидетельствовать уважение турецкому владыке. Скорее всего, парень принадлежит к настолько уважаемой венецианской семье, что за его карьеру можно не волноваться.

Черт, но как же его зовут, сморщился я. О да, конечно Барбариго!

Не иначе как юный Барбариго получил к этому времени какие-то вести, иначе он никогда не решился бы заговорить. Что ни говори, но он находится не в Кремле или при дворе каких-нибудь диких варваров вроде московитов, а в стране с самым суровым и древним этикетом в мире. И тем не менее даже это не заставило его прикусить язык.

— Я вовсе не хотел вас оскорбить, — тут же поспешил извиниться Барбариго. — Но прежде султан Сулейман всегда принимал нас самолично. А жители Венеции, узнав о слухах, которые ходят о здоровье Великого Турка, желали бы услышать об этом из его собственных уст.

С того места, где я сидел, мне было видно только верхушку белого тюрбана моего господина. Но я мог без труда представить себе выражение его лица — в особенности ту тонкую, свойственную только ему ироническую усмешку, с которой он выслушал подобную дерзость.

— Но сейчас вы находитесь в присутствии его султанского величества, — заявил Соколли-паша, своим длинным пальцем указав куда-то чуть выше того места, где притаились мы с Сафией. — Узрейте, — величаво и высокопарно продолжал визирь, — сие есть Око султана!

Юному Барбариго пришлось довольствоваться этим.

В Константинополе Око султана было непременным атрибутом власти — небольшая, скрытая от посторонних глаз ниша в стене, сделанная по особому повелению Сулеймана. Как гласили легенды, Хуррем-султан, его законная и самая любимая жена, часто сидела там — рядом со своим обожаемым повелителем.

Интересно, догадывался ли Соколли-паша, кто там находится на самом деле? Впрочем, очень возможно, что и нет; насколько я мог судить, он никогда особенно не интересовался делами и интригами гарема. Думаю, мой господин вполне искренне считал, что ниша у него за спиной пуста, и его слова были просто данью обычаю. Могу поспорить, узнав о нашем присутствии, он приказал бы окурить это место, как садовник окуривает сад, чтобы избавить деревья от гусениц.

И тут произошло нечто такое, отчего и Соколли-паша, и посольство с юным Барбариго мигом вылетели у меня из головы. Одного упоминания паши о недремлющем Оке султана оказалось достаточно, чтобы Сафия вдруг встрепенулась. Вскинув голову и горделиво расправив плечи, она и впрямь, должно быть, вообразила себя на месте всемогущего султана, забыв о том, кем была на самом деле — всего лишь ничтожной рабыней, матерью его будущего наследника.

Широко раскрыв глаза, я изумленно наблюдал за этим невероятным созданием. Закутанная в тончайшие, изысканные шелка грациозная фигурка, которую нисколько не портил даже большой живот, пленяла глаз, как спелое, наливное яблочко. Но как даже в самом спелом яблоке может скрываться червяк, так и в ней угадывалось нечто глубоко извращенное, пугающее. Вот и сейчас Сафия смотрела на юного венецианца, и на губах у нее играла знакомая удовлетворенная, чуть похотливая улыбка, не имевшая, однако, ни малейшего отношения к чувственности, поскольку Сафия всегда желала только одного — власти. И того, что может дать ей в руки эту самую власть.

— Смотри, что будет дальше, — чуть слышно пробормотала она, но сказано это было не мне и не молодому венецианскому послу; скорее уж всему остальному миру. Или, вернее, это был вызов, брошенный самому Господу Богу, как еще одно свидетельство того, что она отказывается Ему повиноваться.

— Я все сделаю в точности, как она, — объявила Сафия. Но прежде чем я успел поинтересоваться, кто эта таинственная «она», уже получил ответ на этот вопрос. — Ну нет, я постараюсь даже превзойти Хуррем-султан, несмотря на то что она была возлюбленной самого Сулеймана!

Только тогда я со всей очевидностью понял, наконец, что тоска по родной Венеции никогда не преследовала Сафию во сне, как других рабынь, кто хоть однажды видел свет среди паутины ее причудливых каналов и вырос, ощущая на своем лице соленый морской бриз. Для Сафии Венеция навеки осталась городом, считавшим ее всего лишь глупенькой, упрямой девчонкой, которая могла бы стать женой какого-нибудь крестьянина, чтобы прозябать с ним на Корфу. Венеция стала местом, где Сафия была бы обречена коротать свои дни за шитьем. Но здесь, в Турции, укрывшись за занавесью, отделяющей гарем от всего остального мира, она могла оставаться невидимой, и ни одна живая душа никогда бы не узнала, что за женщина приложила свою руку к колесу судьбы.

Естественно, молодой венецианский посол не мог знать ее мыслей, однако со всем дипломатическим тактом он позволил выставить себя дураком перед всевидящим Оком султана — куда большим дураком, чем если бы со всеми подобающими церемониями отбыл сражаться в Венгрию.

Я смотрел, как слуги в малиновых с золотом тюрбанах вымыли послам руки и затем, как положено было по этикету, окурили их благовониями. После чего в шатер принесли горы всяких яств: зажаренных целиком ягнят и индеек, жирных голубей, покоившихся в гнездышке сочившегося маслом риса, желтого от добавленного в него шафрана или же розового благодаря тому, что его щедро пропитали гранатовым соком. И все это великолепие красовалось на золотых блюдах толщиной с драхму.

— Тот, который помоложе, — снова заговорила Сафия. — Не сам bailo, а его помощник. — Женщины имеют дурное обыкновение разговаривать со своими евнухами на таком условном языке, который понятен только двоим. Никаких дополнительных пояснений при этом не требуется, а тот, кто случайно оказывается свидетелем подобного разговора, неизменно чувствует себя при этом незваным гостем.

— Единственный, с кем это пройдет, — лаконично добавила она. — Я видела его глаза, он идеалист. И к тому же ему не терпится…

Как и вдох, ее мысль оборвалась на полуслове, и Сафия, не договорив, тяжело оперлась на руку Газанфера.

— Повитуху, госпожа? — пробормотал Газанфер с тем же выражением на лице, которое бывает у человека, когда он возносит небесам молитву.

— Повитуху, мой лев, — услышал я ответ.

XXVI

— Повитуху? — заикаясь, пролепетал я. Онемев от изумления, я смотрел, как могучий евнух, легко, словно перышко, подхватив свою госпожу на руки, усадил ее в стоявшие неподалеку носилки.

Превозмогая терзавшую ее боль, Сафия обернулась ко мне и через плечо уносившего ее великана смерила злым взглядом.

— Честное слово, по-моему ты еще глупее, чем все остальные кастраты! — раздраженно буркнула она. Но была ли ее злость вызвана моей непонятливостью или же причиной стало ее состояние? — Или ты забыл, что султан, наш господин и повелитель, вот-вот станет дедушкой?

В ее устах это прозвучало так же обыденно и просто, как если бы она сказала: «У султана нынче на обед будет плов».

— А это значит, что Айва должна постоянно быть под рукой. Понятно?

— Конечно, — все еще запинаясь, пробормотал я. — Аллах да благословит священную кровь Оттоманов.

— Нет, подожди… — Вцепившись в могучее плечо евнуха, Сафия сделала глубокий вдох и только потом собралась с силами снова заговорить. — Беги за ней сам, слышишь, Веньеро? Не хочу быть одна. Пусть Газанфер побудет со мной, пока она не придет.

— Конечно, госпожа.

— И, Веньеро…

И прежде чем великан Газанфер опустил занавеску доверенных его попечению носилок, его громадная голова склонилась к губам Сафии. Несколько едва слышных слов, которые мне не удалось разобрать, легкое движение белых изящных пальцев, и она снова повернулась ко мне.

— И этот помощник bailo… отыщи его, Веньеро, хорошо?

— Я?! — На самом деле совсем другие слова замерли у меня на языке: «Не принца? Не Великого визиря? Никого из самых знатных и могущественных людей страны?»

— Да, ты. Ты ведь еще не разучился говорить на его языке, не так ли?

— Попробую. И что же мне сказать молодому Барбариго?

— Вели ему прийти. Отыщи Газанфера и сообщи ему, когда он явится. Этого достаточно. Ты понял?

— Хорошо, госпожа.

— Что дурного, если я пошлю за католическим священником, чтобы он благословил мое дитя, когда он появится на свет?

«Да ничего», — согласился я, но на всякий случай решил промолчать. В конце концов, приказывала мне не кто-нибудь, а София Баффо, а ей, как я уже успел убедиться, прощалось такое, за что любая другая из обитательниц гарема давно лишилась бы головы.

Отбросив прочь сомнения, я ринулся выполнять первое из ее поручений. Второе, решил я про себя, пока подождет. Да и потом, что за дело молодому венецианцу до того, что дочь Баффо попала в султанский гарем? Не все ли ему равно, что она вот-вот произведет на свет чудесного, здорового малыша?

Вместо этого я отправился к своему господину — передать ему привет и пожелание своей госпожи. А вот чего я ему не сказал — хотя весть об этом уже успела разнестись по всему гарему, — так это что Сафия благополучно разрешилась от бремени после родов, продлившихся всего три часа и не причинивших ей практически никаких мучений. На следующий день она уже была на ногах и рвалась снова пробраться в укромный уголок, называвшийся Оком султана, хотя Айва строго-настрого запретила ей это.

Узнав новость, Соколли-паша, не медля ни минуты, распрощался со счастливым отцом, свернул свой лагерь и отправился в Европу. Он даже не счел нужным заехать в Магнезию и попрощаться с женой, хоть и знал, в каком она горе. Как бы там ни было, вскоре до нас донеслась весть о том, что вся султанская армия соединилась в Пазарджике. Великий визирь поздравил султана с рождением правнука — «который приветствует вас, господин», — и султан лично повелел дать мальчику самое мусульманское из всех мусульманских имен — Мухаммед.

При первой же возможности повитуха собрала молодую мать и новорожденного принца, приставив к ним трех или четырех специально обученных служанок, и выпроводила их в Магнезию. Я слышал собственными ушами, как она, недовольно качая головой, бормотала сквозь зубы:

— Родить наследного принца в армейском лагере! Клянусь Аллахом, будто какая-то шлюха из тех, что таскаются за солдатами!

Наконец Эсмилькан получила возможность увидеть своего маленького племянника. И хотя в глазах у нее стояли слезы, она играла и не могла наиграться с ним. В эти дни она, по-моему, нянчилась и возилась с ним куда больше, чем любая из его нянек. И уж, конечно, больше, чем сама Сафия. Та, почти не замечая ребенка, молча металась из угла в угол, словно львица в клетке. Насколько я помню, она вообще один-единственный раз упомянула о сыне: Прекраснейшая, внезапно вспомнив об инкрустированной самоцветами люльке, в которой всегда качали отпрысков королевской крови, посетовала, что та осталась в Константинополе.

— В его честь закололи пять баранов, — сказала Эсмилькан, пытаясь утешить подругу. — И не только здесь, но в каждом районе столицы. Со стен Константинополя семь раз палили пушки. Представляешь, целых семь раз! А когда родилась я — всего три!

— Ах, а я была тут и не слышала всего этого! — Сафия, окончательно выведенная из себя, вдруг ни с того ни с сего накинулась на повитуху. — Идиотка несчастная! Как ты могла забыть про люльку?! — вопила она. — Ну и что нам теперь без нее делать? Еще чего доброго, люди и впрямь примут его за ублюдка какой-нибудь шлюхи!