— Могу поспорить, если ты хорошенько прислушаешься, то услышишь: краса и гордость армии, элитные полки, куда отбирались только достойнейшие, не знавшие иных забот кроме сражений, непобедимая армия, перед которой некогда дрожала вся Европа, — да, да, я готов спорить, ты тоже слышишь, как они носятся по улицам столицы, словно стадо очумевших баранов, громко требуя себе жен, как требовали они денег в то утро, когда проходили торжественным маршем по городу! Нет в городе человека, который бы не дрожал от страха за свою дочь! И каждый из этих негодяев намерен потребовать месяц отпуска, чтобы провести его с молодой женой, так что очень скоро все они будут думать только о своих будущих сыновьях, а не о копьях и ятаганах! Кто станет тогда сражаться с неверными, спрашиваю я тебя? Шайка бездельников? Все пропало! Армия… великая империя — всему конец! И я сам, собственными руками, способствовал этому крушению.

— Но разве вы сами, мой господин, не радовались бы, если бы ваш собственный сын мог со временем поступить в один из тех элитных полков, которые вы так любите? — осмелился спросить я.

— Мой собственный сын? Но у меня же нет сына!

— Но, возможно, еще будет. Да будет на то воля Аллаха, когда-нибудь и у вас тоже появится сын.

Соколли-паша отвернулся. Ссутулившиеся плечи выдавали его усталость.

— Нет, Абдулла. Я был бы только рад, проживи он свою жизнь торговцем или выбери тихую, мирную жизнь ремесленника. В особенности если он вырастет и превратится в какого-нибудь тощего, сухопарого юнца, каким и положено быть моему сыну… Если он вообще когда-либо появится на свет. На что мне такой? Защищать великую империю и тех дочерей, которыми, кроме него, возможно, вознаградит меня Аллах? Нет уж, спасибо! Достаточно только взглянуть на этого ублюдка Селима, чтобы убедиться, что я прав! Ничтожество! И это сын великого Сулеймана?! Прекрасный пример того вырождения, которое происходит, когда власть, трон и почести передаются по наследству!

— Что ж… Во всяком случае, мой господин, позвольте мне поздравить вас. Вам удалось с честью выйти из этого испытания. Вы прекрасно справились со всем и без помощи Селима.

— Да… согласен. Возможно, мне действительно удалось бы некоторое время удерживать государство на плаву. Конечно, если бы у меня были развязаны руки и я мог бы без помех подобрать себе в помощь честных и достойных доверия людей. И если бы на то была воля Аллаха. Но когда меня не станет…

— Аллах милостив, вы будете жить еще долго, господин.

Словно не слыша, Соколли-паша продолжал молча проклинать судьбу. Непонятно, по какой причине Великий визирь выбрал объектом своих горьких сетований стоявший у самой стены старый деревянный сундук. Погруженный в свои собственные печальные размышления, я не сразу заметил, куда он так пристально смотрит. Но потом рассеянно проследил за его взглядом, и все внутри меня оборвалось.

Там, на крышке сундука, стояла белая с синим китайская фарфоровая ваза, а в ней — еще один странный букет. Это была довольно большая ветка яблони. Такая большая, что тому, кто поставил ее в вазу, пришлось прислонить ее к стене, чтобы ваза не опрокинулась. Листья ее свернулись, а три все еще висевших на ветке яблока, ярко розовели, словно розы, давным-давно замерзшие в нашем саду, перед смертью успели передать яблокам свой яркий цвет. Эта ветка мгновенно напомнила мне бессмертные строки Кватрана[23]:

Вспыхнул румянец на золотом яблоке,

И заалело оно, словно щека возлюбленной…

Словно снежная пыль осыпала горные тропы,

Или сталь клинка вонзилась в бурный поток.

Вечера тянутся, как века,

Когда любимой нет рядом.

А дни стали короткими, как ночи,

Которые проводишь в объятиях возлюбленной…

Если по щекам моим струятся слезы тоски по тебе,

Пусть они текут,

Потому что после дождя сад станет еще прекрасней, чем прежде…

Вспыхнул румянец на золотом яблоке,

И заалело оно, словно щека возлюбленной…

Словно снежная пыль осыпала горные тропы,

Или сталь клинка вонзилась в бурный поток.

Вечера тянутся, как века,

Когда любимой нет рядом.

А дни стали короткими, как ночи,

Которые проводишь в объятиях возлюбленной…

Если по щекам моим струятся слезы тоски по тебе,

Пусть они текут,

Потому что после дождя сад станет еще прекрасней, чем прежде…

Расшифровать это послание не составило ни малейшего труда. Но я как-то сразу даже не сообразил, что молодой Ферхад, должно быть, как я того и боялся, находился в числе тех солдат, которых мой господин прислал охранять его дом. Мельком я успел разглядеть лица только двух или трех из них, а Эсмилькан ничего мне не сказала. Итак, Ферхад, выходит, еще раз доказал свою преданность — в первый раз, когда больше месяца хранил тайну смерти султана Сулеймана, и второй раз — сейчас, когда отказался присоединиться к мятежникам.

И вот теперь перед глазами его господина еще одно свидетельство — свидетельство его измены. Измены ужасной, невероятной, измены того рода, простить которую не в силах ни один мужчина в мире. Выбор, который он некогда сделал, помог спасти империю. Но сам он при этом стал изменником, по крайней мере по законам гарема.

Мой господин, не мигая, некоторое время рассматривал ветку яблони, но, похоже, так ничего и не понял. Возможно, в его глазах это была просто ветка. Соколли-паша никогда особо не увлекался поэзией и не читал стихов — где уж было ему разобраться в символическом значении цветов. Не думаю, чтобы ему захотелось хоть на несколько минут оторваться от своих размышлений, чтобы задать себе вопрос: что за странный букет, ветка с тремя яблоками? Или хотя бы попытаться угадать, откуда он тут взялся. В нашем саду никогда не было яблонь, но ему и в голову не пришло, что ветка могла попасть в дом из одного из яблоневых садов, которых было немало на северной окраине города, а ведь именно с севера в столицу вошла армия. Он и сам вошел с ними через северные ворота, но все мысли его были о назревающем бунте, а отнюдь не о любви.

К счастью, в этот момент нас опять прервали — прибыл посланный с бумагами, которые необходимо было прочитать и подписать как можно скорее. К тому времени, как с бумагами было покончено и посланец наконец ушел, я уже настолько овладел собой, что мог говорить, не боясь выдать того, что было у меня на уме.

— Дядюшка, — начал я, воспользовавшись слегка фамильярным, но широко распространенным среди рабов эвфемизмом, которым они часто заменяют обращение «господин». — Дядюшка, простите, что я позволяю себе говорить об этом сегодня, в первый же вечер, когда вы вернулись домой, но в последнее время мне все чаще приходит в голову, что для охраны вашего гарема нужно немного больше людей.

— А сколько их у нас сейчас? — осведомился Соколли-паша с тем же самым видом, с которым обычно пересчитывал своих солдат перед тем, как вести их на битву.

— У вашей супруги в услужении почти тридцать женщин, господин, — сообщил я. — А еще музыканты, вышивальщицы, поварихи, служанки и просто рабыни.

— Нет, я имел в виду евнухов, — заявил он. — Сколько их под твоим началом?

— Нисколько. Один я, господин, — ответил я, несколько удивленный таким вопросом. — И всегда был только я один.

Соколли-паша снова разразился взрывом резкого, лающего смеха:

— Похоже, ты в свои двадцать с небольшим научился тому, до чего сам я дошел едва-едва к шестидесяти. Честно говоря, во время последней кампании я и сам начал уже подумывать о том, что надо бы взять кого-нибудь тебе в помощь. Да и мне к тому же очень скоро понадобится человек, который смог бы помочь мне разбираться со счетами. Думаю, ты как раз тот человек, который мне нужен. Ну, а до тех пор покупай столько евнухов, сколько считаешь нужным. Пусть благодаря тебе мой гарем будет самым труднодоступным во всей нашей империи, если тебе от этого станет легче. Единственное, о чем я прошу — чтобы ты покупал только таких евнухов, кого сможешь держать в узде. Мне ненавистна сама мысль о том, чтобы твое место главного евнуха занял другой человек, и мне наплевать, что кто-то там будет говорить о том, что ты якобы молод для такой должности.

— Спасибо, мой господин.

— Абдулла, а почему бы тебе не купить одного-двух смазливых юношей из тех, кого оскопили совсем недавно? Кстати, — задумчиво пробормотал он, — а как поживает принцесса, моя супруга?

— Слава Аллаху, господин, ее здоровье не оставляет желать лучшего.

— А ребенок?… Ребенок родился?

— И умер сразу же после рождения, господин. Если помните, это случилось ранней весной.

— Ну да, ну да… Я так и понял, когда мне ничего не сообщили об этом. Или сообщили?

— Да, господин. Я совершенно уверен в этом.

— Да, ты прав. Уверен, мне непременно доложили бы, если б у меня родился сын. Сколько же их было? Двое, если не ошибаюсь?

— Трое, мой господин.

— Что ж, на все воля Аллаха…

— Да, господин.

— А как ты думаешь, Абдулла, — он замялся. — Как ты думаешь… сегодня вечером она ждет меня к себе?

Мне вдруг бросились в глаза глубокие складки в углах рта Соколли-паши, и я впервые почувствовал страх и неуверенность в себе, которые терзали его душу. Сколько раз ему приходилось сражаться с врагом, сколько раз он с боями выходил из окружения живым, когда уже и надежды, казалось, не оставалось, но никогда до сих пор мне не доводилось видеть его таким, как сейчас. Три дня, которые он провел в заложниках, захваченный своими же собственными мятежными солдатами, явно не прошли бесследно. Но даже тогда ему, похоже, не было так страшно и неуютно, как сейчас. В понимании Великого визиря иметь дело с разъяренными бунтовщиками было куда предпочтительнее, чем оказаться наедине с женщиной, думать о том, как понравиться ей, говорить нежные слова, утешать мать, еще не пришедшую в себя после смерти новорожденного сына. Для Соколли-паши все это было пострашнее любой, самой мучительной пытки. Он был неловок и хорошо понимал это, а то, что он знал свой недостаток, еще более ухудшало дело.

— Господин, — как можно мягче сказал я, — она все эти дни глаз не сомкнула, все ждала вас. Госпожа знала о вашей судьбе и ежечасно молила Аллаха, чтобы вы, живой и здоровый, поскорее вернулись домой.

Честно говоря, я надеялся, что мои слова смогут затронуть в нем некую романтическую жилку, если такая, конечно, существовала в его душе. Или хотя бы разбудят хоть какие-никакие воспоминания, чтобы ему было легче настроиться на соответствующий лад… Но, видимо, вспоминать ему было нечего.

Соколли-паша улыбнулся своей робкой, неуверенной улыбкой, которая на его смягчившемся лице теперь выглядела особенно странно.

— Скажи своей госпоже… — Он откашлялся, как будто у него внезапно пересохло в горле, и смущенно провел языком по губам. — Эээ… передай своей госпоже, дочери моего господина и повелителя Селима, что я прошу разрешения навестить ее сегодня вечером.

— Непременно, мой господин, — заверил его я. — Она будет счастлива видеть вас у себя.

После чего я отвесил ему поклон и поспешил поскорее убраться из комнаты, поскольку наблюдать его смущение было невыносимо.

Я передал слова Великого визиря Эсмилькан. В ответ она только молча кивнула. Собственно говоря, особой нужды в этом не было. Она и так не пропустила ни единого слова из нашего разговора, который доносился до нее через решетку. Вот и сейчас, когда я вошел, она стояла возле окна, глубоко погрузившись в собственные мысли.

— У моего супруга в бороде стала пробиваться седина, — проговорила Эсмилькан вполголоса.

— Неужели? — удивился я. — А я ничего не заметил.

— Да. Он красит бороду хной, и седая прядь выделяется своим ярко-рыжим цветом, а этого раньше не было.

— Думаю, это для того, чтобы солдаты думали, что он все еще молод, крепок и силен, — ответил я, подумав, что после всех этих событий вряд ли у Соколли-паши будет нужда убеждать в этом солдат. Мне вдруг вспомнилось, как он уверенно сидел в седле, железной рукой сдерживая горячившегося жеребца, как невозмутимо пробирался сквозь беснующуюся толпу, не обращая внимания на весь этот хаос вокруг, как одним прыжком взлетел на копну сена на дороге… И я подумал, что нужно непременно рассказать об этом Эсмилькан. Она должна узнать, каким героем показал себя в тот страшный день ее супруг. Ладно, сделаю это, когда будет время, решил я.

— Да, думаю, из-за солдат, — согласилась Эсмилькан.

В словах ее не было ни малейшей обиды, хотя, думаю, она не находила в этом ничего особенно лестного для себя.

Эсмилькан еще какое-то время не отрывала глаз от решетки. Она молчала, но я и без того знал, куда она смотрит. Поверх головы ее супруга, низко склоненной над очередным султанским фирманом, который он читал, взгляд моей госпожи и все ее помыслы устремились к ветке яблони, стоявшей в старинной китайской вазе.