XXXIV

Когда в столице воцарились мир и спокойствие, новый султан послал за своим гаремом, и Нур Бану вместе со своим многочисленным окружением тут же воцарилась во дворце, завладев женской его половиной и частью дворцового сада. Мурада, теперешнего наследника престола, который вдруг неожиданно для всех свалился как снег на голову сразу же после восстания, немедленно отослали в Магнезию, в его губернаторский дворец. То, что, обернись события по-другому, можно было бы расценить как нарушение дисциплины, теперь выглядело как желание лишний раз продемонстрировать верность своему господину, и по этому поводу больше не было сказано ни слова.

Вначале Мурад, правда, заупрямился — дескать, он ни за что не вернется в Магнезию без Сафии, но его возлюбленная наотрез отказалась покидать столицу. Поэтому Мурад принес еще одну публичную клятву — на этот раз он дал обет и пальцем не прикасаться ни к какой другой женщине до тех пор, пока Сафия не вернется к нему. В сопровождении тридцати свидетелей он отправился в мечеть засвидетельствовать свою клятву перед муфтием. После чего, закусив до боли губу, дал обет посвятить себя безбрачию и исполнению долга перед страной.

— Клянусь, я делаю это ради женщины и ребенка, которых люблю больше всего на свете, кроме одного лишь Аллаха, — заявил он и уехал.

Он удовлетворился тем, что принялся проматывать едва ли не половину внушительного губернаторского жалованья на гонцов, которые, загоняя коней, гнали через всю Анатолию, чтобы принести ему свежие вести о здоровье его возлюбленной, а потом отправлялись назад с переметными сумами, битком набитыми любовными стихами и подарками, которыми он щедро осыпал Сафию.

Траур по великому деду моей госпожи уже близился к концу, а утроба ее все так же оставалась пустой. Вне себя от горя, моя госпожа решилась даже совершить паломничество к святому Руми, основателю ордена святых дервишей Мелвлеви, что в Конье. Его усыпальница, с незапамятных времен превратившаяся в место поклонения, была известна во всем мире (естественно, в мусульманском, как вы понимаете) благодаря тем чудесам, которые там происходили. Поговаривали, что мощи святого обладают способностью исцелять больных и увечных, возвращать зрение слепым, а также излечивают бесплодие и дарят радость материнства тем, кто уже отчаялся иметь дитя.

Мой господин тоже несколько раз упоминал о том, что не худо бы это сделать. Сказать по правде, Великий визирь никогда не отличался чрезмерным благочестием, но, возможно, он тоже почувствовал необходимость в этом — ради блага и спокойствия моей госпожи или своего собственного, не могу сказать точно, ведь эта поездка дала бы ему возможность немного отдохнуть от жены.

Ах да, совсем забыл сказать, что как раз в это время, в самый разгар приготовлений к отъезду, я снова столкнулся с синьором Андреа Барбариго. Все вышло случайно.

Есть одна вещь, которую все иностранные дипломаты усваивают почти мгновенно, едва оказавшись среди турок: если вам позарез нужно что-то узнать о правительстве, не спрашивайте об этом у государственных мужей. Либо вам вообще ничего не скажут, либо это обойдется очень дорого. Лучше спросите Моше. Моше и его жена Эсперанса были вхожи в самые лучшие дома, как в мужскую, так и в женскую их часть. Они бывали везде, замечали абсолютно все и не имели никаких предрассудков — иначе говоря, рассказывали обо всём всем, кому было интересно это знать — за разумную цену, разумеется. А если им нечего было рассказать, то они и тут не терялись, мигом заменив правду наскоро состряпанной правдоподобной байкой, и опять-таки не оставались внакладе.

В поисках какой информации прибыл к этой еврейской чете молодой Барбариго, не знаю. Честно говоря, я не так уж и сильно хотел это узнать, поскольку до нашего отъезда на юг оставалась всего лишь неделя и дел у меня было по горло. Поэтому я только кивнул при встрече и отправился дальше по своим делам, предоставив ему заниматься своими. Я не думал, что в ближайшее время мне доведется увидеть его еще раз, и очень скоро вообще забыл бы о нашей случайной встрече, если бы не одна любопытная деталь, врезавшаяся мне в память.

Моше Малчи был еще хорошо известен тем, что в доме его существовала некая тайная комната, которую он охотно сдавал всем желающим, а для каких надобностей, его это нисколько не интересовало. Выйдя из лавки, я обернулся и случайно краем глаза заметил хорошо знакомый мне портшез. Рядом с ним возвышалась не менее знакомая мне гигантская фигура евнуха. Никто не заметил меня, и портшез свернул в узкую улочку, забитую отвратительными отбросами, кишащую крысами и отделяющую лавку Малчи от соседской. Венгр юркнул за ним вслед.

«Я всегда догадывался, что в душе ты шлюха, София Баффо, — подумал я, провожая носилки взглядом. — Только шлюха, которой претит играть по мелочам. Что ж, в добрый час. К счастью, нас это теперь не касается. Мы с Эсмилькан уезжаем на несколько месяцев, и теперь тебе до нас не добраться. Счастливо оставаться!» Втихомолку поздравив себя, что мне самому не приходится таскаться за своей госпожой в столь отвратительные места, я выбросил эту встречу из головы и отправился по своим делам.

Два дня спустя мы были уже на пути в Конью.

Необходимость пять раз в день возносить молитвы — ритуал, к которому меня принудили и которого я до той поры старался избегать, давно уже перестал меня тяготить, превратившись в нечто привычное и даже приятное. Молитвы стали для меня чем-то вроде краткой передышки от забот, когда можно было отрешиться от всего и спокойно обдумать то, что меня беспокоило. Теперь ничто не заставило бы меня их пропустить. Не нужно было так сильно напрягать свое воображение, чтобы понять, что я полностью преобразился. Руми считался святым не только у мусульман, его почитала и большая часть восточных христиан, но меня это не слишком волновало. Я был рад, что могу совершить это паломничество, а кем я считал себя, мусульманином или же христианином, право, не имело особого значения.

К тому же, по мере того как мы пробирались вперед, меня все сильнее переполняла радость бытия. Чем дальше мы продвигались на юг, чем выше в горы взбирался наш караван, тем чаще возвращались к восхитительным весенним дням, когда цветущие сливовые и абрикосовые деревья наполняют воздух своим сладостным благоуханием, а под копытами лошадей расстилаются яркие ковры алых анемонов и диких гиацинтов. Время словно повернуло вспять, и мы с моей госпожой внезапно почувствовали себя так, будто оба вдруг вернулись в детство.

На дороге, по которой мы ехали, то и дело встречались пилигримы со всех трех континентов. По мере того как мы двигались вперед, их становилось все больше. Они представляли собой хоть и довольно разношерстную, зато достаточно любопытную компанию, а их искренняя вера во всемогущество святого Руми была по-настоящему заразительна.

Один человек в этой толпе особенно привлек мое внимание. Собственно говоря, с того самого дня, как нам посчастливилось вырваться из лап разбойников, любой дервиш обращал на себя мое внимание, но этого я заприметил сразу. «Нет, это не может быть Хусейн, старый друг нашей семьи! — одернул я себя. — Чтобы этот истощенный мешок с костями оказался тем, кто послал мне записку, предупредив о назревающем бунте во время парада! Просто невероятно!» — По крайней мере у того человека, что некогда избавил нас от разбойников, было тело, которое вполне могло бы принадлежать преуспевающему торговцу или упитанному слуге.

Этот же человек кутался в ветхий, испещренный заплатами плащ своего ордена — ордена нищенствующих и странствующих дервишей, — грубыми стежками приметанными сверху на скорую руку. Одеяние его можно было принять за маскарадный костюм, в который тот поспешно влез, чтобы просто сыграть дервиша, при этом ему явно не приходило в голову притворяться, чтобы наряд его сошел за настоящий. У того дервиша было лицо, обросшее бородой, вернее даже не бородой, а просто щетиной, которую не брили по меньшей мере неделю, а волосы настолько черными, что на солнце они отливали синевой, словно вороново крыло. А забитую дорожной пылью бороду этого дервиша уже щедро припорошила седина, во рту явно не хватало зубов. Хусейн вместо недостающих зубов вставил золотые — как я сильно подозревал, из чистого тщеславия. Припомнив, что дервиши при посвящении дают обет скромности и смирения, а посему для любого из них даже прикосновение к золоту является нарушением данного обета, я вдруг вспомнил черные дыры, зиявшие во рту первого дервиша в тех местах, где когда-то были зубы. Это случилось уже после того, как я наконец признал в нем своего старинного друга. Так неужели же это и есть тот самый человек?

Мой господин когда-то давно сказал мне: «Дервиши, они все, знаешь ли, на одно лицо». В общем-то я был согласен с ним. И все же иной раз в них было что-то неуловимое, что, однако, разительно отличало их друг от друга. И если передо мной действительно Хусейн, выходит, за минувшие пять лет ему удалось вжиться в роль дервиша настолько, что это казалось едва ли возможным. Нет, подумал я, до той поры, пока он сам — или Господь Бог — не подаст мне знак, я буду делать вид, что не узнал его.

Неподалеку от города Акзехир дервиш робко приблизился к нашему маленькому каравану и принялся просить подаяние.

— Ради любви к Аллаху! Ради любви к Аллах! — скороговоркой бормотал он, медленно пробираясь от одного к другому.

Я швырнул ему половинку каравая в деревянную чашу, которую он держал в руках, за что удостоился благословения. При этом он украдкой бросил на меня взгляд — тот таинственный, завораживающий взгляд, который все эти пять долгих лет оказались бессильны стереть из моей памяти. Дервиш молча смотрел мне в глаза, и я, спохватившись, добавил к этому еще редиску и небольшую луковицу. Взгляд его полоснул меня по лицу, точно кинжал. Но он так ничего и не сказал. Я тоже промолчал и поспешно отвернулся.

После этого он то и дело приближался к нам, словно бродячий пес, которому вы однажды имели глупость швырнуть корку хлеба. И хотя он ни разу не принял приглашения присоединиться к нам за трапезой, мы с тех пор окрестили его «нашим» дервишем. Вне всякого сомнения, бедняга в свое время дал еще какой-то дополнительный обет, запрещавший ему общаться с другими людьми больше, чем это было необходимо, чтобы не умереть с голоду. Самые суеверные среди нас приняли его появление за добрый знак.

XXXV

Последнюю ночь перед Коньей пилигримы по обычаю проводят в старом, полуразвалившемся караван-сарае под названием Баба Ахлям. Существует древнее поверье, что тому, кто останавливается под его крышей, снится сон, из которого человек может понять, захочет ли святой Руми выполнить его просьбу. Я хорошо помню, как одна нищая старуха, которую мы все хорошо знали, каждый раз наутро поворачивала назад и уныло брела домой. Видимо, во сне она видела нечто такое, после чего продолжать паломничество уже не имело никакого смысла.

А вот моя госпожа наутро вся светилась радостью. Заливаясь краской, она рассказала мне свой сон: ей приснилось, объяснила она, целое поле цветов, цветы поворачивали к ней свои головки, и тогда было видно обрамленное лепестками смеющееся детское личико.

— Слава Аллаху! — счастливо вздохнула она. — Ах, Абдулла, это было так прекрасно, что даже не хотелось просыпаться. Я так и спала бы, если бы вдруг не спохватилась, что надо спешить, чтобы мой сон поскорее стал явью.

И она засуетилась, подгоняя меня и слуг. Поднялась суматоха, слуги забегали, собирая вещи и торопясь поскорее тронуться в путь. Я присоединился к ним, покрикивая на своих помощников, поскольку спешил не меньше их. И на это у меня была очень веская причина: дело в том, что в караван-сарае мне тоже приснился сон, а уж вещий он или нет, покажет время.

Я быстро огляделся, отыскивая взглядом «нашего» дервиша. Последнее, что я видел вчера вечером, прежде чем отправиться на покой, была его тень. Дервиш свернулся в укромном уголке возле самых ворот, точно приблудный пес, который боится попасть кому-нибудь под ноги. И потом весь этот день я нет-нет, да и принимался искать старика глазами. Видите ли, дело в том, что в моем сне ему была отведена очень важная роль.

Самое же странное было то, что теперь он как будто провалился сквозь землю.

— Абдулла, ты видел… — прошептала моя госпожа, испуганно вздрогнув. И поспешно задернула занавески на окне паланкина.

— Нет, я тоже с утра его ищу, но старика пропал и след, — покачал я головой.

— Ты о ком? А-а, о том дервише! Нет, я имела в виду не его. Просто хотела сказать…

— И кого же вы имели в виду? — переспросил я, изо всех сил стараясь, чтобы она не заметила, что мысли мои далеко.

— Никого, — пробормотала она прерывающимся голосом. И снова погрузилась в молчание.