— Я созвал сегодня Диван. А что еще прикажете делать мужчине, когда все святые места для него под запретом? — Он захихикал, потом игриво подмигнул мне и продолжал: — Как всегда, явилась толпа крестьян с просьбой, чтобы я разобрал их глупые тяжбы. А кроме них — на редкость благонравный и приличный молодой человек, офицер спаги. Удивительно хорош собой, знаете ли, мой друг! Насколько я понял, это начальник отряда, который несколько дней назад прибыл в наш город. Во время нашей беседы — которая, должен признать, оказалась весьма и весьма приятной — я случайно узнал, что он знаком с вами. Его зовут Ферхад-бей.

— Да, я его знаю, — вынужден был признать я.

— Клянусь Аллахом! — воскликнул мой хозяин. — Какое счастливое стечение обстоятельств!

— Совсем недавно он оказал моему хозяину весьма важную услугу, — неловко пробормотал я, от души надеясь, что смогу обойтись этим туманным объяснением.

— Ах, ничуть не удивляюсь. Мне этот молодой человек понравился с первого же взгляда. Сразу видно, что он юноша не только усердный, но и весьма многообещающий. Представьте себе, мой друг, он слушал меня с таким вниманием и при этом делал столь мудрые выводы, что я нисколько бы не удивился, если бы через пару лет узнал, что он сам стал губернатором.

— Молю Аллаха, чтобы это была не ваша провинция, — пробормотал я, от души надеясь, что он не заметил в моем тоне привкуса горечи.

Мои слова заставили нашего радушного хозяина слегка опешить.

— О… конечно же нет! Поверьте, мой друг, у меня и в мыслях такого не было! Право же… что это вам пришло в голову?! Конечно, он юноша весьма многообещающий, но отличается поразительной скромностью. И к тому же, как мне показалось, начисто лишен честолюбия.

— Да, да. Сам не понимаю, что это на меня нашло, — оправдывался я, спохватившись, уж не выдал ли я себя. — В тот день, когда мы с ним случайно столкнулись возле мечети, мне показалось, он придерживается весьма философских взглядов на жизнь. И сейчас я всего лишь хотел сказать, что губернаторский пост — дар небес. А счастья, знаете ли, никогда не хватает на всех. И если одному достанется его сверх меры, то, значит, кому-то не достанется вовсе.

— М-да… Так я, знаете ли, взял на себя смелость пригласить его отобедать у нас нынче вечером. Надеюсь, вы не станете возражать, друг мой?

Что я мог сказать? В конце концов, я такой же гость в этом доме, подумал я про себя.

Желая немного размяться, я вышел из дома и отправился в город, намереваясь посетить мечеть Ала уд-Дин.

На Востоке немало прекрасных мечетей, но мечеть Ала уд-Дин была особенно хороша: украшенная затейливой резьбой по мрамору, она невольно заставляла вспомнить античные памятники архитектуры, а стена, которой она была обращена к Мекке, выложенная изразцами чудесной ручной работы, могла привести в восторг кого угодно. Решив, что именно в этом и кроется причина охватившего меня благоговейного чувства, я подошел поближе, собираясь рассмотреть ее как следует. Но внезапно мое внимание привлек какой-то неясный звук — нечто вроде приглушенного бормотания, доносящегося прямо у меня из-под ног. Приглядевшись повнимательнее, я увидел человека. Его присутствия, признаться, я сразу и не заметил — может быть, потому, что он странным образом сливался со стеной, возле которой сидел. Поджав под себя ноги, человек устроился прямо на полу, держа на коленях перед собой священную книгу, из которой тихонько читал нараспев:

Любовь возжигает прах таинственным огнем,

Пробуждая даже в горах пылкое желание.

Благословен тонущий в океане любви,

Ибо небеса посылают ему хлеб насущный.

Я тут же узнал бессмертные строки Матснави Шарифа, суфия[24] Руми. Тот, кто произносил их, был до самых глаз закутан в заплатанный плащ, выдававший его принадлежность к ордену нищенствующих дервишей.


Ноги мои сами собой подогнулись, и я уселся на пол возле него так близко, что колени наши соприкоснулись.

— Скажи мне, мой друг, — улыбаясь, начал я, вдруг вспомнив тот день, много лет назад, когда мы вот так же сидели с ним, чувствуя, как покачивается под нами палуба корабля. — Что имел в виду святой Руми, когда говорил «океан»? Мужчину? Или женщину?

Хусейн — ибо этот оборванный дервиш был именно он, — поднял вверх палец, призывая меня к молчанию, и продолжал читать лишь слегка возвысив голос, словно для того, чтобы я не упустил ни слова.

Он прочитал всю поэму до конца. Его низкий звучный голос, который не портило даже легкое пришепетывание, и вызванные им таинственные образы захватили меня настолько, что очень скоро я перестал понимать, где нахожусь. Глубокие темно-синие и красные цвета изразцовых плиток, которыми были выложены стены мечети, и устилавшие пол ковры стали расплываться у меня перед глазами, как мозаика из цветных стеклышек — восхитительно трепещущая, переливающаяся всеми оттенками и при этом поразительно изменчивая. И все это дрожало и двигалось у меня перед глазами, словно в калейдоскопе.

Хусейн замолчал, и повисла долгая пауза. Только тогда, наконец, он ответил на мой вопрос. Вернее, он считал, что ответил, но в эту минуту, когда у меня в голове еще все кружилось и плыло, а сердце стучало в унисон со стихотворными строками, мне тоже показалось, что это был ответ, которого я ждал.

Ответом была строка из Корана:

И Он — да будет прославлено величие нашего Повелителя —

Не возьмет себе супруги, как не будет иметь и потомков.

За этим снова последовало молчание. Потом Хусейн осторожно закрыл книгу, сложил небольшую подставку, на которой та стояла, сунул их под мышку и вернул и то и другое служителю.

Только уже оказавшись во дворе мечети, он снова позволил себе заговорить со мной так, словно мы и не расставались.

— Братия собирается сегодня вечером. Ты придешь?

— Ничто не может быть более лестным для меня, чем твое приглашение, — отозвался я.

Не проронив больше ни слова, мой старый друг повел меня за собой: миновав шумные улицы города, мы углубились в лабиринт садов и принялись петлять по нему, пробираясь между монастырскими постройками и зданиями медресе к залу, где суфии его ордена проводили свои обычные собрания.

Поначалу я считал, что мне отводится роль обычного наблюдателя, однако последующие события убедили меня в обратном. Укрывшись в уголке, я молча смотрел, как вначале шейх, а затем невидимый глазу дух их основателя принимают знаки почитания и поклонения от всех собравшихся, и внимательно слушал молитвы, хотя и не понимал ни единого слова. Но потом внезапно монотонное бормотание прорезал пронзительный вопль шома[25], сопровождаемый оглушительным рокотом барабанов, и весь зал, как один человек, вскочил на ноги. Слишком ошеломленный всем этим, чтобы думать, я последовал их примеру. Не успев еще толком ничего сообразить, я вдруг заметил, что стоящий передо мной Хусейн крепко держит меня за руку а другой моей рукой уже завладел незнакомый мне человек. И вот мы, уже все вместе, медленно и плавно движемся по кругу под музыку.


Наступил момент, когда я почувствовал, что еще немного, и я, утратив всякое чувство реальности, окончательно перестану быть самим собой… перестану существовать. О Господи, подумал я в ужасе, если это продлится еще какое-то время, я просто перестану быть личностью… Я крохотной каплей вольюсь в океан других человеческих существ, чтобы остаться там навеки. При одной только мысли об этом меня прошиб ледяной пот.

— Нет, — заикаясь, пробормотал я. Голова у меня кружилась, перед глазами все плыло. — Нет! — выкрикнул я, и вопль мой перекрыл монотонный гул голосов, повторяющих имена Пророка.

Хватая воздух широко раскрытым ртом, я на подгибающихся ногах пробрался к двери и выпал наружу.

Там я с наслаждением вдохнул полной грудью чистый прохладный воздух. Чувствуя, как в голове у меня немного проясняется, я поднял голову к небу. Оно было усеяно яркой россыпью звезд. И тогда звезды вдруг превратились в глаза Хусейна, смотревшие на меня словно сквозь бескрайние просторы Вселенной, и сон, который я впервые увидел в чайхане Баба Ахлям, повторился снова. Старый дервиш лишился своей седины, разом став моложе, кости его обросли плотью, только на этот раз к моему сну добавилось еще одно видение. В этот раз я увидел Хусейна таким, каким я оставил его на базаре пять лет назад, когда боль и стыд, сжигавшие меня, еще не успели стать для меня привычной мукой, и я, обезумевший, был глух и слеп ко всему остальному.

И вот теперь я видел собственными глазами, как мой старый друг печально смотрит мне вслед, разом постарев и ссутулившись, словно вина за то, что случилось со мной, тяжким грузом легла ему на плечи. Я впервые почувствовал, что он любит меня как сына, и страдает из-за меня так же, как если бы я был его собственной плотью и кровью, и мучается, потому что считает, что должен был уберечь меня от опасности и не смог этого сделать. Ужасное чувство вины день и ночь терзало его душу, разъедало его, словно кислота, пока, утратив свое обычное добродушие и мягкий юмор, свою неиссякаемую любовь к жизни, он не почувствовал, что постепенно сходит с ума. Ему удалось отыскать свою семью — тестя, жену, маленького сына. Он узнал, что очень скоро на свет должен появиться еще один его ребенок, но это не принесло успокоения его душе. Их любовь не успокоила его мучения, она — словно соль на раны, те самые раны, что оставила в его душе моя ужасная судьба.

Опасаясь за свой рассудок, Хусейн, наконец, решает отомстить. Но что он может сделать? Поймать изуродовавшего меня мясника, разоблачить перед всеми его преступление, заставить предстать перед законом его страны? Нет, этого мало. Он должен убедиться, что негодяй, навеки превративший меня в калеку, больше уже никогда не сможет изуродовать чью-то жизнь, как он искалечил мою — ни в Пера, ни в любом другом месте на земле. Нет, он накажет его собственной рукой, решает Хусейн. Горе и гнев придают ему силы. И вот как-то ночью, закутавшись в плащ, под покровом темноты, он находит работорговца Салах уд-Дина и пронзает его сердце кинжалом.

Но и этого ему мало. Лишив мерзавца жизни, Хусейн лишает его и мужского достоинства. Я знал это с самого начала. Я помог ему обмыть тело, я видел это собственными глазами.

Какое злобное торжество переполняло меня, когда я видел, как ненавистное мне тело корчится от мучительной боли — словно бумажный свиток, когда его кинут в огонь! Но, увы, мне так и не удалось утолить свою месть: проклятый Салах уд-Дин умер слишком быстро, не успев испытать ни особой боли, ни долгих, иссушающих душу угрызений совести. А зрелище его смерти, которую я наблюдал без сожалений, вместо того чтобы успокоить меня, дать возможность испытать сладость отмщения, заставило терзаться еще сильнее: теперь руки Хусейна обагрены кровью, и виноват в этом один лишь я. И не важно, что в моих глазах он был не убийцей, а палачом. Я знал, что ни одно общество в мире никогда не простит ему этого. Из-за меня Хусейн был обречен навеки стать изгоем.

Вот так и случилось, что он, скрыв свое настоящее имя, вступил в тайный орден дервишей. Вначале, правда, этот его шаг объяснялся всего лишь необходимостью скрыться на время, поскольку только дервиши могли свободно бродить по стране, не обращая на себя внимание и не вызывая подозрений. А что могло стать лучшим укрытием для дервиша, чем логово разбойников?

Увы, все оказалось далеко не так просто. Тайный смысл их обрядов медленно, но верно начал оказывать на него свое влияние. Только сейчас, в своем сне наяву, я увидел и почувствовал всю глубину его раскаяния. Я стал невольным свидетелем того, как Хусейн снова и снова перебирал в душе свои прошлые грехи, и не только убийство, потому что теперь он относил к ним и страсть к наживе, и жажду богатства, снедавшие его еще в те далекие времена, когда он был почтенным торговцем. Наконец, измучившись и не найдя другого выхода, он отправился в Мекку простым паломником, без гроша за душой, пешком и захватив только простую деревянную чашу для пожертвований. Это паломничество дало ему возможность принять другое имя. Теперь его звали Хаджи. Одна тысяча и один день приобщения к знаниям и таинствам, или «посвящения», в течение которых рубище, в которое он был одет, и простая чаша с коркой черствого хлеба внутри — вот сколько времени потребовалось для того, чтобы эти символы нищенства перестали казаться ему унизительными, незаметно явив миру истинную сущность Хусейна-Хаджи, того, кем ему теперь суждено было остаться до конца его дней.

Вот так встреча с Хусейном положила начало моим связям с суфиями, которые продолжались все лето. Но я не мог дать обет верности шейху ордена — отданный им приказ потребовал бы от меня невозможного, в то время как моя госпожа могла попросить меня к себе в любое время — реши она уехать из Коньи, я обязан был сопровождать ее. Многие из суфиев настаивали на том, что религиозность вовсе не помеха службе. Но, согласитесь, одно дело, когда ты простой торговец и, стало быть, можешь в любую минуту закрыть свою лавку, повесить на дверь замок и отправиться туда, куда зовет тебя твой религиозный долг; и совсем другое, когда между тобой и Аллахом стоит хозяин, которому ты обязан повиноваться.