Лицо, которое предстало перед моими глазами, я даже не сразу узнал: оно было залито слезами, а горе до неузнаваемости исказило его, лишив былой привлекательности. Естественно, я тут же притворился, что ничего не заметил. Тем более начал накрапывать дождь, и слезы легко было принять за дождевые капли. Гораздо сильнее поразило меня другое. Я вдруг заметил, что именно Ферхад сжимал в руке, и ноги мои приросли к земле — это был обнаженный кинжал. Во рту у меня пересохло, сколько я ни силился, не мог отвести от кинжала глаз.

Конечно, спаги люди военные, успокаивал я себя. Точно такие же кинжалы получает каждый из них, вступая в полк. И во время торжественной церемонии все они дают клятву «обращать этот клинок только лишь против врагов самого Аллаха и его Тени на земле, Его Султанского Величества».

И вот врагом Турции, ислама и заодно султана, против которого он теперь обнажил свой клинок, оказался не кто иной, как я сам.

Ферхад сжимал кинжал с таким явным намерением немедленно пустить его в ход, что, услышав, как я окликнул его, от неожиданности полоснул лезвием по собственному запястью. Конечно, порез был не настолько велик, чтобы представлять какую-то опасность, но мы оба уставились на него во все глаза и завороженно смотрели, как темно-алая кровь растекается по его запястью, зловеще поблескивая на манер рубинового браслета. Только привычка машинально обмениваться при встрече традиционными приветствиями и пожеланиями здоровья позволила нам прервать затянувшееся молчание. Немного придя в себя, Ферхад даже оказался в силах выдавить из себя нечто вроде смешка, словно желая дать понять, что все это — ерунда, обычная царапина.

— Абдулла, друг мой, — пробормотал он. — Мне доводилось встречаться лицом к лицу и с австрияками и с курдами. Дрался я и с персами, которых считают непревзойденными воинами, и всякий раз возвращался из боя без единой царапины. Но не знаю, хватит ли у меня сил бестрепетно встретить лицом к лицу то, что сулит мне следующее воскресенье: на этот день назначен ваш отъезд. Боюсь, что это убьет меня куда вернее, чем клинок какого-нибудь свирепого перса.

— Ты сошел с ума! — прошипел я. — Вернее, это любовь довела тебя до безумия.

Но он знал, о чем говорил. Ему куда лучше, чем мне, было известно, как трагически безнадежны все его мечты завладеть одним из драгоценнейших сокровищ Турции. Столько долгих дней и ночей Ферхад таил свою боль в своем сердце, что сейчас даже смерть казалась ему желанной. Я посмотрел на него и молча вздохнул.

Уж конечно, если Аллах любит свой народ, Он не позволит погибнуть столь славному защитнику веры и не даст ему наложить на себя руки из-за любви к женщине, думал я, незаметно поглядывая на своего спутника, пока мы возвращались домой. И в неизреченном милосердии своем не даст достойнейшей из женщин провести остаток своих дней, оплакивая свою судьбу, не позволившую ей ни узнать, как сладка бывает мужская любовь, ни почувствовать, какое это счастье — прижать к груди дитя, даже после того, как она пересекла всю Анатолию, чтобы на коленях умолять Его об этом.

И разве я, венецианец, и Ферхад, впервые увидевший свет где-то в Албании, имеем право пытаться предугадать волю Господа, когда речь идет о людях, рядом с которыми мы можем смело считать себя чужестранцами? А у Эсмилькан, хотя она и родная дочь султана, мать была черкешенка. Так что совсем неудивительно, что и она считает освященные веками традиции жестокими и несправедливыми и втайне давно уже пришла к мысли, что нет большого греха в том, чтобы хоть один-единственный раз, сойдя со стези добродетели, вкусить сладость запретного плода.

XXXIX

Четверг, пятница, суббота миновали, как им и положено со дня сотворения мира. И вот, наконец, наступил вечер субботы. Я нервно расхаживал по дому, снова и снова проверяя свою оборону — так боевой генерал в ожидании штурма доверенной ему крепости обходит свои блокпосты, гадая, выдержат ли они осаду. Я отдал строгий приказ, чтобы младшие евнухи по очереди караулили гарем всю ночь до утра и при малейшем шорохе со стороны резной решетки, разделяющей мир на две половины — мужскую и женскую, — немедленно бежали бы ко мне. Я даже дошел до того, что самолично проверил все окна и двери, словно вокруг дворца стояла вражеская армия, держа наготове осадные орудия. Нет, к счастью, все было в порядке. Да и потом, осаду снимут уже завтра. Вернее, осажденные просто оставят свою крепость, сдав ее неприятелю. Крепости оставалось продержаться всего одну ночь. И единственным слабым местом ее обороны было мое собственное сердце.

Я отправился пожелать своей госпоже доброй ночи и обнаружил ее в слезах. Она лежала в объятиях супруги губернатора и ее дочери, и те, тоже обливаясь слезами, клялись, что проведут эту ночь с ней. Бедняжки нисколько не сомневались, что отчаяние Эсмилькан вызвано предстоящей разлукой, и готовы были рвать волосы на голове от горя, хотя им обеим было до смерти лестно, что столь высокородная особа так убивается.

Я помог рабыням и служанкам приготовить для нее постель, а сам пошел привернуть горевший светильник Но Эсмилькан остановила меня, сказав, что у нее нет ни малейшего желания спать и темнота будет только действовать ей на нервы. Не зная, что делать, я беспомощно опустился на диван. Конечно, лучше всего было бы вернуться к себе. Но что я буду делать в своей одинокой комнатке — терзаться угрызениями совести, вспоминая ее залитое слезами лицо и красные воспаленные глаза, которые смотрели на меня с жалким выражением побитой собаки?

За решеткой ее окна вдруг запел соловей — в первый раз в этом году. Сладостная трель, полустон-полурыдание, пронеслась в воздухе, нарушив ночную тишину, и у нас разом перехватило дыхание. В этом пении была такая щемящая душу красота, что хотелось плакать. Поэты часто называют соловья возлюбленным розы, печальным любовником. Эти двое никогда не смогут принадлежать друг другу из-за ревнивых соперников соловья — острых шипов, словно давших обет не подпустить его к любимой. Вот поэтому песни соловья всегда проникнуты печалью.

Не будь я уверен, что это невозможно, я бы поклялся, что крохотное создание явилось сюда от Ферхада передать последний привет его столь ревниво охраняемой возлюбленной.

Соловьиные трели, серебряными колокольчиками разливающиеся в ночном воздухе, подействовали и на мою госпожу. Но — может быть, потому что она являлась всего лишь половинкой целого, — они подействовали на нее совсем по-другому, погрузив Эсмилькан в еще большее отчаяние. У нее уже не оставалось сил, чтобы бороться со слезами. Внезапно они ручьем хлынули у нее из глаз, а лицо так побледнело, что я, перепугавшись до смерти, решил, что сейчас она лишится чувств. Супруга губернатора со своими дочерьми при виде столь душераздирающего зрелища разразились сочувственными ахами и охами и засуетились вокруг моей госпожи, растирая ей запястья и смачивая похолодевший лоб розовой водой и эссенцией руты.

Я заговорил с ними, невольно стараясь, чтобы мои слова не противоречили тому, что прозвучало в моей душе, когда я слушал песни соловья.

— Возможно, любезная хозяйка, было бы лучше, если бы я остался с моей госпожой до утра. Прошу простить меня, но это помогло бы облегчить страдания и печаль моей госпожи. Да и вам с вашей нежной, ранимой душой было бы легче.

— Оставьте нас. Хотя бы на минуту! — взмолилась она. — Поверьте, если мне понадобится ваша помощь, я тут же позову вас!

Женщины неохотно покинули комнату, то и дело оборачиваясь и что-то неодобрительно бурча себе под нос. Взгляды, которые они бросали в мою сторону, ясно показывали, что они об этом думают. Повелительным жестом отослав из комнаты служанок, моя госпожа спустила ноги с постели и повернулась ко мне.

— Так ты сделаешь это, Абдулла? Ты согласен?

— Да, я сделаю, но не потому, что я этого хочу, а потому что такова воля Аллаха, — кивнул я. — Но я постараюсь сделать все, что смогу.

Не вдаваясь в дальнейшие объяснения, я вышел из комнаты и очень скоро наткнулся на Ферхада, сидевшего с нашим хозяином в селамлике.

— О, Абдулла! — воскликнул губернатор, увидев меня на пороге. — Как хорошо, что ты пришел! Как раз вовремя. Мне наконец-то удалось уговорить Ферхада разделить со мной бокал вина. Но если ты думаешь, что я заставил его, ты ошибаешься. Не хочешь присоединиться к нам?

Со всей возможной деликатностью отклонив предложение нашего радушного хозяина, я немного помялся, но потом, понимая, что у меня нет иного выхода, решил, что настало время привести в исполнение созревший у меня план.

— Прошу прощения, мне очень не хотелось вам мешать… Но у меня есть маленькая просьба. Так, пустяк… Вполне может подождать, пока мы не вернемся в Константинополь. Дело в том, что мой хозяин неплохо осведомлен о ситуации в Персии.

— Ну и в чем дело, Абдулла? — нахмурился губернатор.

— Да в общем-то ничего особенного. Только моя госпожа обожает стихи. И тут, как на грех, ей попалась книга стихов, а поэт, кому они принадлежат, слишком часто ссылается на какие-то персидские обычаи, о которых моя госпожа не имеет ни малейшего понятия. Сама поэма исключительно хороша, очень старинная, даже можно сказать древняя — о любви соловья к прекрасной розе. Но, к несчастью, мы с ней не смогли понять в ней и половины. Я оставил сборник стихов в своей комнате, и если…

— Боюсь, персидский, который я когда-то учил, больше подходит для солдатских бараков, — хохотнул губернатор.

— Зато у меня есть некоторый опыт в этом деле, тем более что я всегда любил стихи, — тут же отозвался Ферхад. Я украдкой спрятал улыбку, мысленно поздравив себя с успехом. Дело в том, что я заранее знал, как ответит каждый из них — еще до того, как задал вопрос.

— Но, боюсь, я помешал. Похоже, вы заняты… — замялся я.

— Право, не знаю… — начал Ферхад.

— Если у вас вдруг появится желание как-то убить время, я буду у себя в комнате. Не думаю, что смогу сегодня уснуть, скорее всего, так и просижу до утра над этой книгой. Тем более что мне еще надо собраться…

Я с поклоном повернулся, чтобы уйти, однако взгляд, который я незаметно бросил на Ферхада, ясно дал мне понять, что мой план удался. Для молодого спаги, столь искусно составлявшего собственные шифрованные любовные послания, не составило особого труда разгадать мое. Уже возле самой двери я обернулся. Ферхад, отставив в сторону бокал, смотрел мне вслед, и я с радостью убедился, что он снова стал самим собой. В глазах его вспыхнула надежда.

Вернувшись обратно в гарем, я обнаружил, что моя госпожа, воспользовавшись моим недолгим отсутствием, успела за это время переодеться в свое любимое платье сочного розового цвета, который необыкновенно ей шел. У нее даже хватило времени умыться и привести в порядок волосы. Я вытаращил на нее глаза — если бы я сам всего полчаса назад собственными глазами не видел ее бледной, распухшей от слез, то решил бы, что все мне привиделось. Просто невозможно было поверить, что это восхитительно свежее, разрумянившееся, очаровательное существо еще совсем недавно походило на сломленный бурей цветок. Однако мне показалось, что на душе у нее неспокойно. Такое впечатление, что мысли и страхи, терзавшие меня все эти долгие месяцы, каким-то непостижимым образом передались теперь ей.

— Что, если… — нерешительно начала Эсмилькан и тут же осеклась. Что она хотела сказать, я так и не понял. Это могло быть все что угодно, от «что, если он не придет?» и «что, если я не понравлюсь ему?» до «что, если нас застанут на месте преступления? Супружеская неверность — смертный грех, и единственное наказание за это — смерть». Но, каковы бы ни были наши мысли, изменить мы уже ничего не могли. Только холодок, пробегавший у нас по спине, да яркий, пятнами, румянец, то и дело вспыхивавший на щеках Эсмилькан, доказывал, что мы думаем об одном и том же.

Что же до меня самого, то, если честно, сейчас я даже чувствовал себя спокойнее, чем все эти месяцы. Решение было принято, дальше все зависело уже не от меня, и я вдруг испытал восхитительное чувство какой-то необыкновенной свободы. Взяв госпожу за руку, я крепко пожал ее и слегка удивился, когда губы Эсмилькан скользнули по моей щеке. Смутившись, я пробормотал, что мне нужно выйти, и чуть ли не бегом выскочил из комнаты. Когда я вернулся, комната Эсмилькан была пуста. Сказать по правде, раньше я почему-то думал, что стану волноваться, бегая из угла в угол, как мать, когда ее дочери предстоит первая брачная ночь. Мне казалось, я буду нетерпеливо отсчитывать секунды, испуганно вздрагивая от каждого звука и шороха, от каждого скрипа половицы в страхе, что нас вот-вот застигнут на месте преступления. Но я невозмутимо привернул огонь в светильнике, распустил кушак, отложил в сторону кинжал и свернулся калачиком на постели своей госпожи с таким видом, словно оказался в своей собственной спальне. Чувство облегчения, овладевшее мною, было столь велико, что я почти сразу же провалился в сон. Не думаю, чтобы прежде я спал так крепко.