Но стучало не только в голове.

С трудом придя в себя и добравшись до двора, он не поверил собственным глазам: дюжие молодцы попросту крушили его дом!

Подскочил помощник, сказал, что вещи уже перенесли…

— Куда?! — взревел ордынец.

— Как ты повелел. От княгини еще вечером люди пришли, показали твою печать на грамоте, всю ночь утварь носили, а с утра хоромы разметывать начали. Сказано, что здесь церковь их святому стоять будет.

Наместник застонал то ли от головной боли, то ли от того, что его обманула женщина! Но святой… Неужели она действительно видела что-то над этим местом? Ордынцы считались с местными верованиями, они знали, что хуже нет навлечь на себя гнев местных богов.

В конце концов наместник просто махнул рукой: ладно, он заставит построить куда больший и лучший дом, например, прямо на княжьем дворе!

Эта мысль так понравилась, что он невольно хихикнул. Успокоившись, ордынец отправился на новое место.


Когда через два дня князь Иван Васильевич вернулся в Москву, то застал на месте бывшего наместничьего дома только груду бревен, а злого как черт ордынца — в посаде. Оказалось, что для него нашелся лишь старый дом Беклемишева далеко за стенами Кремля.

Княгиня не собиралась строить наместнику новый рядом.

Зимовать в запущенном боярском доме, где из всех щелей страшно дуло, а печи дымили (нашлись старатели, сумевшие это устроить), оказалось тяжко, а княгиня ни к зиме, ни даже весной церковь не заложила, словно и не думала этого делать. На вопрос наместника, почему не возводит храм своему святому, как тот требовал, беспечно ответила:

— А он передумал. Видать, испоганили место-то?

Князю объяснила так:

— Какой же храм на месте поганом? Буде надобность в застенке или еще чем таком — теперь есть где.

Ордынец избил всех слуг, что не успели увернуться, переломал немало мебели и утвари, переколотил дорогой посуды. Горько было признавать, что его просто вышвырнули из Кремля, причем так ловко, что и винить некого. Сам согласился, даже печать поставил. Какими только ругательными словами не называл княгиню наместник, но поделать уже ничего не мог. Пытался вытребовать себе место в Кремле, но ответ получил:

— Самим мало!

Когда весной уезжал, с трудом дождавшись конца распутицы, Иван, глядя ему вслед, покачал головой:

— Хану поехал жаловаться. Теперь жди Орды на Москву.

— Ныне Ахмат уже не успеет, у тебя есть время с Новгородом закончить. Не зря же князь Оболенский грамоты прислал, — спокойно отозвалась София.

И в этом она была права.

На Руси не зря говорили, что ордынцы как лук — по весне тут как тут. В этот год Ахмату рати уже не собрать, значит, надо с Новгородом закончить. И про грамоты София верно сказала. Оставленный в Новгороде наместником князь Стрига Оболенский хоть и умер от моровой язвы, а подарок Ивану Васильевичу сделать успел — вызнал через своих людей где подкупом, а где и силой и раздобыл тайные новгородские грамоты, что бояре с Казимиром заключали против Москвы да спрятать сумели, когда Иван Васильевич их прижал.

Лучшего подарка не сыскать, теперь у великого князя против Новгорода не только слово сказанное было, но и написанное, и печатями закрепленное. Не отвертится Марфа Борецкая!

И расправиться со всеми виновными князь может по праву.

А сделать это надо немедля, чтобы еще раз ни с кем договориться не смогли и в спину не ударили, ежели Ахмат и впрямь придет на Русь.


Ивана Васильевича снова не было в Москве — отправился «добивать» Новгород. На сей раз окончательно. И хотя понадобятся еще несколько десятилетий и усилия не только его сына, но и внука, чтобы полностью согнуть шею вольного города, одолел Новгород все же Иван III Васильевич, а его внук Иван IV Васильевич лишь завершил дело деда.

На сей раз опала не миновала и Марфу Борецкую, и большой вечевой колокол. Колокол, как символ новгородской вольницы, сняли и увезли в Москву. Тут нашлась работа Аристотелю Фиораванти, великий князь вовсе не желал разбивать колокол на виду у новгородцев, он приказал сделать все аккуратно. Не то чтобы опасался задеть чувства новгородцев, но не желал бунта.

Уходя походом в Новгород, Иван Васильевич оставил вместо себя в Москве Ивана Молодого. За полгода отсутствия отца Иван Молодой почувствовал себя настоящим правителем. Ладно бы Москвы, но и хозяином всей семьи. Первой ощутила это София.

Она никогда и никому не жаловалась, как бы трудно ни было, не жаловалась и теперь, молча снося все придирки пасынка, но однажды огрызнулась, да так, что молодой князь опешил.

— Я тебе не девка дворовая по первому требованию прибегать! — Темные глаза мачехи не сулили ничего хорошего, казалось, вот-вот вцепится в горло. — Я великая княгиня! Мне твоя любовь ни к чему, но уважай то, что я жена твоего отца. Никогда князю против тебя слова худого не сказала, жаловаться и впредь не буду, но не искушай.

София сказала правду: как бы ни было ей тяжело, она никогда не жаловалась мужу и не сказала слова против его родственников.

А Иван Молодой вдруг осознал, что у мачехи есть средство против него, недаром говорят, что ночная кукушка дневную всегда перекукует.

Понимала ли София, какого врага нажила? Наверное, ведь пасынок мог наговорить о ее поведении отцу чего угодно, а великий князь на расправу скор, нередко сначала наказывал, а уж потом разбирался. И наказывал жестоко, в этом Софии еще предстояло убедиться. Отныне и на много лет им предстояло зорко следить друг за другом, ожидая нападения, и не раз расплачиваться опалой за это противостояние. Примирение невозможно, так будет до гибели одного из противников.

У Софии была почти всеобщая необъяснимая неприязнь, были невнимание мужа и нелюбовь свекрови, а теперь еще и пасынок из недруга стал настоящим сильным врагом. А пожаловаться некому, в Москве она одна. Братья далеко, Мануил вообще вернулся в Константинополь и стал магометанином, но и Андреас в Риме ничем помочь не мог, сам защиты искал.

Уйти бы в монастырь, но были еще две маленькие девочки, которым без нее будет очень тяжело в жизни, — Елена и Феодосия. Мать — единственная их защита.


Круг приехавших с Софией из Рима постепенно сужался — кто-то, как Дмитрий Грек, вернулся обратно, кто-то, как князь Константин, ушел в монастырь, кто-то, как Христопуло, умер…

Перед смертью старый грек повинился перед Софией, рассказав о своем совете великому князю. Та ужаснулась, так вот почему муж избегал ее опочивальни! Но мужчине нужна женская ласка, не жена, так другая подарит. А где ласка, там и сердечная приязнь возникнуть может. Она с таким трудом завоевывала внимание Ивана Васильевича, привечая его всякий раз, как приходил, а врач посоветовал не ходить!

Но, поразмыслив, она поняла, что нет худа без добра, раньше они разговаривали только урывками между ночными ласками, а теперь князь все чаще беседовал с женой просто как с умной женщиной, а не женкой на ложе. Хорошо бы и то и другое, но София не знала, как вернуть мужа в опочивальню. Просто просить великого князя не позволяла гордость, София тосковала по мужу, близости с ним и просто скучала от безделья.

В Риме у нее были книги, беседы, танцы и прочее, здесь не было ничего. Сплетничать о малознакомых ей людях не хотелось, книг не было («Декамерон» она сама сожгла во избежание неприятностей, остальные хранились в подземелье вместе с ее приданым). Раньше рукодельничала, но как стала детей носить, это запретили, мол, можно дите внутри так зашить, что не разродишься.

Но теперь, когда она не в тяжести, снова можно бы вспомнить свое немалое умение. София старательна во всем, хотя и нетерпелива. Ежели разозлится, то берегись, но способна часами что-то учить или вышивать. Учить нечего, оставалось вышивка.


Великому князю наушничали, что государыня в одной из горниц венецианские окна заказала чуть не в пол вместо обычных.

Он отмахнулся, велев оплатить, но дьяк головой покачал:

— Деспина уж сама за все заплатила, из своих денег. Только к чему это, из-за тех окон печи до сих пор докрасна топят.

— Дров мало? — хохотнул Иван. Настроение было хорошее, портить его такой ерундой, как топка печей, не хотелось.

— Что ты, государь, дров хватает. Только к чему это?

«А и правда, к чему?» — подумал Иван Васильевич, отмахиваясь от осторожного дьяка.

Добро бы дворецкий переживал, а то дьяк. Небось, митрополиту уже наушничали про дрова и венецианские окна. Света и тепла деспине мало? Наверное. Она в теплых краях родилась, к русским сумеркам и холоду не привычна, пусть себе окна увеличивает, небось не обеднеет казна оттого, что печи государевы и весной топить станут?

Но мысль засела, а поскольку срочных дел не было, вдруг отправился посмотреть на окна и горницу.

Сзади семенил верный Тихон. От остальных соглядатаев государь отмахнулся, мол, ни к чему сопровождать.

Перед Софииными хоромами остановился, вглядываясь. И впрямь к солнцу повернуты три больших окна, не в пол, конечно, но вполовину больше обычных. Светло в горнице, подумалось Ивану, усмехнулся и зашагал туда. В хоромах, словно мыши по щелям, метнулись в стороны девки-прислужницы, со всех сторон слышалось ойканье — не всякий день государь среди бела дня к жене наведывается. Да, по правде сказать, вовсе такого не было, только ночью и ходил, да и то редко. При дворе уж болтать стали, что Римлянка не к душе пришлась, а невдомек, что государю и себя вспомнить некогда.

Дверь в горницу низкая, а рост у государя высокий, пришлось поклониться. Невольно вспомнил загадку про то, чему и великий князь кланяется всякий раз, как видит. Отгадка простая — дверной притолоке. Попробуй ей не поклониться — лоб расшибешь.

В горнице светло и тепло, вся солнцем полуденным залита.

И здесь в стороны из-под ног метнулись девки, в поклоне согнулась боярыня, и еще несколько девок вскочили из-за больших столов, что перед окнами, и склонились, свесив косы в пол. Деспины в горнице не было, как не было и признаков того, что она здесь живет.

Иван с изумлением огляделся. Вовсе не жилая горница и не опочивальня, это мастерская, у каждого из трех окон по четыре вышивальщицы сидит за большим шитьем. Хорошо им работать — светло.

Только успел о том подумать, сзади раздался голос Софии:

— Здраве будь, государь.

Склонилась в поясном поклоне, как положено.

Он рассеянно ответил:

— И тебе здравствовать.

Скользнул взглядом, отметив ладную пригожесть жены, но сейчас Ивана больше интересовали сами вышивки. Шагнул к ближнему столу, девки опустили головы еще ниже. Посмотрел, хмыкнул с удовольствием: шито знатно, повернулся к Софье. Та выпрямилась, но стояла скромно в ожидании вопросов.

— Ты ради этого венецианские окна поставила?

— Да, государь. Чтобы красиво вышивать, надо света много. Да и мастерицам так легче, не слепнут.

Вышивали все княгини и княжны, рукоделие на Руси у женщин в чести, каждая боярыня имела рукодельниц, да и сама много работала иглой, но здесь что-то непривычное.

— Чудно шьют. Где таких мастериц набрала?

Софья полыхнула горделивым румянцем.

— Обучила, государь.

— Ишь ты! Покров шьют?

— Да. — И вдруг тихо добавила, чтобы слышал только муж: — О наследнике молю, вот и спешу подарить…

Где это видано, чтобы Иван Васильевич бабьих слов смущался? Но тут случилось, крякнул и заторопился вон. София досадливо кусала губы, ругая себя за последние слова. Хорошо, что никто не слышал, а если слышали? Завтра же вся Москва знать будет, что нелюбая Римлянка у государя милости в опочивальне выпрашивала. Из-за своей досады не заметила и внимательного взгляда, которым окинул ее Иван Васильевич, выходя из мастерской.


Он вернулся, и результат не замедлил появиться. Уже к началу осени к Новому году София Фоминична могла объявить мужу, что снова в тяжести. Но, понимая, что тот снова перестанет навещать по ночам, не стала этого делать, пока сам не заметил.

— Это что? — приложил руку к наметившемуся животику жены Иван Васильевич.

— Тяжелая я.

— А почему не сказала?

— Так в который же раз. Не хочу обнадеживать. Пусть как будет.

Он согласился, спросил только:

— Когда?

— В марте, в конце.

На том и успокоились. Мария Ярославна узнала нескоро, обиделась, что не доложили, но София и здесь ответила так же:

— Не хочу обнадеживать.