Когда мир смотрит на нас как на личности, он обкрадывает нас. «Ты многое можешь сделать, — говорит он, — но не больше, чем неопытный юнец, младший сын… Или женщина». Но убери свою индивидуальность — что за свободу и могущество ты ощутишь!

Нервная дрожь пробежала по моему телу, и я обернулся к своему дяде, ища ободрения и поддержки, но больше подтверждения своего состояния и мыслей. Первый раз с тех пор, как я залез на дерево, другая вещь, за исключением дня Святого Себастьяна, заставила так биться мое сердце.

Когда дядя сжал губы под своей простой черной маской, задумавшись над моим неожиданным смятением, мелодично зазвонили колокола Венеции. С их звоном все пришло в движение. Птицы пролетали быстрее мимо нашего окна, как будто чайки и голуби стали более живыми.

— Пора. Самое время отправляться, — сказал мой дядя. Он взял наши две вечерние шляпы с кровати и бросил мне мою.

Мы остановились на мгновение спросить Хусаина, живущего в комнате по соседству, не хочет ли он присоединиться к нам. Он был очень старым другом нашей семьи. Но, будучи мусульманином, перешедшим в христианство, он игнорировал карнавальное безрассудство. Ему было хорошо в своем убежище, но каждый раз, когда звонили колокола, мы могли видеть, как жадно он ловил зов муэдзина. Его лицо отражало своего рода страстное желание — его можно назвать тоской по дому или просто болью в коленях, заставляющей падать на ковер, — увидеть Мекку хотя бы еще раз. И чем меньше Венеция видела это, тем дольше республика могла оставаться спокойной.

Итак, мы оставили Хусаина с его книгами и отправились в путь, остановившись только, чтобы забрать нашего черного Пьеро из комнаты для слуг. Он был нам нужен, чтобы нести факелы, когда мы будем возвращаться ночью.

Мы пожалели, что Пьеро не взял факел уже дома. Сумерки зимними вечерами спускались очень рано. Погода была неважной: штормовой ветер дул с лагуны и начинал моросить дождь. Аллеи Венеции обычно хорошо освещались, но только не сегодня. В волглой темноте мы прошли мимо нескольких призрачных женских фигур, дрожащих от сильных порывов ветра.

Каждый камень мостовой, казалось, был покрыт каплями дождя, лес источал запах сырости и гниения. Каналы блестели в сумерках, ступени мостиков над ними лоснились. Низкие арки, под которыми мы проходили, немного закрывали нас, но призрачный свет от воды танцевал на карнизах крыш. Это была ночь для закрытых кабинок гондол, но, будучи моряком, мой дядя настоял, чтобы мы ими не воспользовались.

— Да, едва ли можно назвать Венецию твердой землей, — усмехнулся он. В некоторых местах темная вода начала накатываться на гравий дворов и площадей.

Наконец, мы подошли к палаццо родственника моей умершей матушки, Фоскари. Я не очень хорошо знал этот центр богатства и власти. Это было четырехэтажное здание из красного кирпича. Дон Фоскари надеялся, что редкие приглашения на подобные мероприятия с лихвой окупят их родственный долг по отношению к нам. И если мы были в море и не могли ответить на приглашение, они даже радовались. Я же сильно переживал по этому поводу.

Слуга в блестящей алой ливрее, открывший нам дверь, вначале проигнорировал мое имя. Мы с дядей переглянулись. Даже под маской этот взгляд заставил меня страдать. Я тихо поклялся, как делал много раз прежде, что когда-нибудь с божьей помощью я поставлю Фоскари на место и заставлю их узнавать мое имя.

«Неудивительно, Венеция полна публичными взываниями к небесам». Кто-то прошептал это моему дяде на ухо, заставив меня еще больше страдать, когда наконец-то дверь за нами закрылась и мы освободились от нашей промокшей одежды. «Возможно, мне стоит купить свечи и заключить такую же сделку с небесами завтра. Как ты думаешь, это заставит их навсегда запомнить мое имя?» Я действительно намеревался дать эту клятву. Но это бы стало еще одним юношеским обещанием, которого я не сдержал.

Дядя Джакопо улыбнулся и приказал жестом сдерживать себя, когда мы вошли в холл палаццо, богато украшенный картинами Беллини и Тициана, которые, к сожалению, неприлично было рассматривать так близко, как мне бы хотелось. Мой дядя из рода Фоскари играл роль в своем частном театре этой ночью, чтобы придать карнавалу сходство с Рождеством и Богоявлением. Когда мы с дядей Джакопо уселись на свои места слева от декораций, которые разделяли сцену на три части, пролог уже начался. Зрители могли бы сердиться на нас за наше опоздание, но это была Венеция и многие приходили даже позже нас. К тому же под нашими масками могли скрываться сам дож с его племянником, и все об этом знали. И эта мысль снова заставила мое сердце биться.

— Как ты думаешь, дядя, — прошептал я в его ухо. — Как ты думаешь, есть шанс, что дочь Баффо будет здесь?

— Мы должны думать о ней только как еще об одной посылке, которую мы должны доставить, — ответил он строго.

Никто уже сердито не оглядывался на нас из-за разговора, потому что все вокруг весело болтали друг с другом, играли в карты, рискуя, делая ставки и даже скандаля. Слуги в алых ливреях мелькали то тут, то там, предлагая напитки, итальянские закуски и подушки, украшенные лентами, чтобы держать ноги в тепле. Представление на сцене было не больше чем фоном, как и играющая группа музыкантов, помещенная на балконе.

Это была новая пьеса. Я забыл имя автора, если только она вообще имела его, а не была совместным усилием состава актеров. Я долго не мог понять сюжет пьесы. Герои были знакомы по комедии масок. Их отношения были совершенно схожими с отношениями в любом фарсе. Только окружение было неизвестным, к тому же запах свежей краски декораций заставлял меня волноваться за костюмы актеров, когда они подходили слишком близко к декорациям.

Мой дядя прочитал мои мысли даже сквозь маску при первом выходе главной героини — Коломбины.

— Мы должны обеспечить нашему грузу заботу, как о неотшлифованном алмазе, — порекомендовал он, — но игнорировать ее страсть к соленой рыбе.

Наша любимая служанка Коломбина не подвергалась опасности в Италии, как обычно. Она была похищена из своей семьи и отправлена в гарем турецкого султана, роль которого взял на себя Панталоне в злобной маске, отличавшейся темной раскраской и тюрбаном. И конечно же там был Арлекин, непокорный капитан, и его друзья, чьей задачей было освободить Коломбину. Пьеса была наполнена огромным количеством дешевого фарса, швырянием тортов в лицо и связыванием Панталоне-султана его собственным тюрбаном под выкрики: «За Святого Марка и Венецию!» Несмотря на тот факт, что вся аудитория была занята сама собой, это восклицание каждый раз вызывало шквал аплодисментов и поэтому повторялось со сцены часто и громко.

— Я рад, что Хусаин остался дома, — сказал я дяде Джакопо.

Я был ошеломлен тем эффектом, как странная притягательность перемещения знакомых образов в экзотическое окружение подействовала на окружающих. Султан был негодяем, над чьими несчастьями мог посмеяться любой венецианец. Однако сцены с участием прекрасной, сексуально привлекательной, но совершенно зависимой, покорной молодой женщины приводили в уныние, я желал бы большей изобретательности. Это говорит о том, что мы думаем о наших женщинах больше, нежели о варварстве наших врагов.

Навеянная иллюзиями стен гарема на сцене, в моей голове вновь возникла встреча в монастырском саду.

— Корфу — не так уж далеко, — понимающе сказал дядя Джакопо.

Разобравшись с сюжетом и уже поверхностно наблюдая за действием, я заметил одну странность — актеры в масках играли для аудитории, которая тоже сидела в масках. Кто же больше играет и больше скрывает? Я вспомнил ту власть, которую ощутил, когда первый раз примерил маску. Власть актера, который совершает безумства на сцене, и все же не слышит порицания в свой адрес в нормальной повседневной жизни.

Но власть зрителей была больше, так как ты мог видеть других, оставаясь незамеченным, власть всеведущей аудитории, которая знает, что Арлекин скрывается за ширмой, когда султан даже и не догадывается об этом.

Тот факт, что наша любимая Коломбина добавила к своей кружевной розовой маске нечто похожее на чадру турецкой женщины, навеял еще больше ассоциаций. Что, если гарем — это совсем не то, чего бы мы хотели для нашего распутного старого Панталоне?

— Что же чувствуют турецкие женщины, пряча свои лица от нечестивых взглядов и теряя индивидуальность? — спросил я.

Мой дядя громко рассмеялся и только пожал плечами:

— Этот полдень изменил тебя и настроил философически. Ты никогда не узнаешь, о чем думает женщина. Турецкие женщины, которых мы выдумываем, могут даже и не существовать. И принимая эту информацию во внимание, это имеет значение и для дочери Баффо.

Я бывал с моим дядей и в землях «неверных». Мне нравился наш друг Хусаин, хотя он и не был варваром и язычником. Но мне пришло в голову, что я не знаю ничего — совсем ничего об этих распутных образах своей собственной культуры, так же как и их, — когда я пытался понять словосочетание «турецкие женщины». Женщины, которых я знал в Константинополе, все были европейками — женами сослуживцев. И распутницы, которых часто посещал мой дядя и которые заразили его, тоже были европейками. Женщины, нашедшие свою профессию слишком распространенной здесь, и сейчас ищут приключений в дальних странах.

О турчанках никогда не говорили и, конечно же, не показывали их на сцене. Я не мог вспомнить ни одной встречи с турецкой женщиной. Возможно, у них было две головы и их уродство пряталось за вуалями. Возможно, этому было и другое объяснение. Великая, неземная красота, в которую верили мои соотечественники. И что насчет влияния? Власти?

Помню, я наблюдал театр теней на публичной площади в Стамбуле. Героями, казалось, были те же самые основные фигуры, что и в Венеции. Там были женщины — вздорные, старые, молодые, привлекательные. Все они — героини театра теней. Но, принимая это во внимание — кто я был для них? Они смотрели на всех мужчин только через экран. И кто же управлял марионетками?

Ряды факелов на аллеях Венеции поведали мне, что, даже несмотря на их шумливость, их самонадеянность каждый год покорять Адриатику, их маски и расточительные представления — даже Фоскари, самые могущественные из моих родственников, никогда не были полностью уверены, что они управляют миром.

Я вспомнил то чувство власти, которое испытал, спрятав лицо под маской, и которое не покидало меня, когда я дерзко оглядывал все это сборище. Я позволил себе смотреть куда глаза глядят, в самую сердцевину, на помпезную добродетель или полное распутство, не заботясь контролировать свои мысли, чтобы они не отражались на моем лице. Я предполагал, что турецкие женщины имели такую же свободу не только в карнавальную ночь, но и каждый день со своего рождения.

О Боже! О чем я думаю? Для меня было бы последним делом мечтать о том, чтобы стать женщиной!

— Хотя бы для того, чтобы понять их, — попытался я убедить моего дядю. Действие на сцене отвлекло мое внимание. Но меня привлекла не превосходно отрепетированная постановка, а грубая ошибка, приведшая к взрыву смеха. Эта ошибка также привлекла внимание зрителей к развитию действия, в то время как все актеры просто умирали от смеха под своими масками.

Наша Коломбина охранялась комическим евнухом. Я знал человека, играющего его роль. Ни грим, ни ярды шелковых драпировок на его костюме не могли спрятать толщину его тела.

Он был гондольером моего дяди по материнской линии и был приглашен сыграть эту роль благодаря своим физическим данным и общительному характеру или, может, из-за своего громкого баса. Если бы я увидел его при других обстоятельствах, возможно, я бы его не узнал, хотя его внушительная мускулатура в области ягодиц все равно раскрывала его занятие. К тому же я довольно часто видел его вопившим свои баркаролы, когда он отталкивался шестом от причала с флажком Фоскари над гондолой с названием «Спокойный Город». Консулы проводили много времени, мучаясь угрызениями совести от расточительности гондол нашей знати, но к тому времени они все еще не решили принять указ о ношении одинаковой мрачно-черной формы.

Теперь я узнал гондольера легко, когда он сделал акцент на хорошо отрепетированном диалоге, обращая внимание на слова «евнух», «обрезанный» и «кастрированный», плачась Коломбине о своей судьбе. Я неловко заерзал на своем месте только об одной мысли о таком увечье.

Я был не единственным, кто узнал гондольера-евнуха. Двухлетний малыш тоже узнал его и с криками: «Папа! Папа!» — бросился к нему.

Сразу же все иллюзии были разбиты, неожиданно все вспомнили, что этот человек был отцом не только этого двухлетнего малыша, но еще десяти ребятишек.

— Его жена, — услышал я шептание соседей, — молится день и ночь Святой Монике об уменьшении мужской силы этого гондольера.