Итак, все было готово. Мне хорошо жилось с Франсуа, но теперь к моему спокойному счастью примешивался какой-то детский восторг. Жизнь снова виделась мне в романтическом ореоле, я словно помолодела на двадцать лет.

Как ни парадоксально, с тех пор как Гавейн работал в Южной Африке, я была посвящена в события и переживания его повседневной жизни больше, чем когда-либо раньше. У него вошло в привычку писать мне несколько строчек почти каждый вечер, когда судно становилось на якорь в каком-нибудь уголке отмели, где меньше качало. Он давал мне отчет обо всем происшедшем за день, используя каждую свободную минуту, когда погода, чаще всего скверная, бывала «сносной» (назвать ее хорошей он все равно не мог). А всякий раз, заходя на мыс Доброй Надежды, он отправлял мне целую пачку листков в клеточку.

Месяц за месяцем я получала эти южноафриканские дневники, удивительный документ, где рассказывалось – порой не слишком умело, зато без прикрас – о его днях в аду, на коралловой банке, которая была для него просто местом работы, чем-то вроде шахты под открытым небом. Именно в безыскусственности заключалась вся ценность этих страниц, в контрасте между скупыми словами, сдержанным тоном и буйством стихий: он писал об одиночестве, и можно было только догадываться, как оно тяготит его, писал об усталости, не отпускающей ни на минуту, о штормах на фоне хронически плохой погоды, о несчастных случаях, описывал и страшные сцены: например, как люди ныряют в водолазных костюмах на дно садка, в кишение панцирей, чтобы извлечь мертвых лангустов, которые могут испортить весь груз. В общем, этот правдивый и пронзительный рассказ вполне подошел бы для моего журнала или даже для серии «Планета людей». Я читала лучшие отрывки Франсуа, и он как-то в один из приездов Гавейна во Францию предложил ему напечататься, но тот только расхохотался и отказался даже обсуждать эту «вздорную затею».

Когда я встретилась с ним шесть месяцев спустя, как всегда в аэропорту, его вид поразил меня. Полвека нелегкой жизни начинали сказываться на нем. Не загорелый, а как будто прокопченный, еще не морщинистый, но обветренный, не мощный, а весь какой-то задубевший. В панцире из крепких мышц он стал похож на своих лангустов. Но у него были все те же ярко-синие глаза, той же силой веяло от него, и еще в нем появилась какая-то трогательная уверенность, незнакомая мне прежде: он наконец преуспел и жил не хуже других.

Я готовилась к этой встрече с некоторым страхом: беззаботность юности была, пожалуй, уже неуместна. Гавейн за все эти годы создал себе некий идеализированный образ, и мне во что бы то ни стало хотелось соответствовать. Я могла отказывать себе в его любви, но лишиться ее – ни за что! Но когда тебе сорок пять, ничто не проходит даром. Месяц лекций и семинаров заметно подпортил мне портрет: удивительно, до чего эти канадские лесорубы умеют вытянуть душу и высосать все соки. Студенты здесь больше жаждут знаний и больше любят поспорить, чем во Франции; они еще менее почтительны, более фамильярны и куда более дотошны – на американский манер. Нужно вывернуться наизнанку, чтобы угодить им и доказать, что тебя не зря пригласили из-за океана. Престиж старушки Европы уже не тот, надо уметь показать товар лицом. И вот, прилагая весь свой талант устроительницы торжеств, над которым всегда посмеивался Франсуа, я готовлюсь по заранее намеченному плану, как спортсмен к Олимпийским играм.

Правило № 1: не допускать месячных во время соревнований. Я буду принимать пилюли шесть недель без перерыва. Спасибо Пинкусу!

Правило № 2: обратить особое внимание на первый выход, первое впечатление определяет все. А положение выше пояса обстоит не блестяще. Насморк, осложнившийся бронхитом (трудно избежать простуд в этой стране сурового климата, где зима наступает осенью и продолжается до лета), – и я до срока выгляжу на пятьдесят. Я хотела поправить дело веселенькими кудряшками – Гавейн любит такие завивки, у него иные понятия об элегантности, чем у редакторш из «Харперс-базар». Но мои волосы, ставшие здесь ломкими от сухого воздуха и чересчур жарко натопленных помещений, плохо перенесли электрошок, которому их подверг квебекский парикмахер. Вообще, здешние парикмахерские, как, впрочем, и американские, похожи на прачечные-автоматы: стирка, отжим, сушка, все за восемнадцать минут – и ничем не напоминают французские салоны красоты, где отдыхаешь душой и телом. Раковины здесь – что-то вроде гильотин вверх ногами, острый край врезается в затылок, потом вас душат ошейником из жесткого пластика вместо мягкого пеньюара, устраивают вам головомойку в буквальном смысле слова и наконец передают вас в руки мастера… которого, увы, не вдохновляет ваша голова, если вам за сорок!

Девица, намылившая мне голову – она лучше смотрелась бы в команде дискоболов Восточной Германии, – без обиняков заявила мне, выдрав дополнительно несколько пучков, что она никогда не видела, чтобы волосы так падали.

– Осень, – попыталась я объяснить, – переутомление…

– Нет, – отрезала она, – они же просто сыплются, это что-то ненормальное.

При этих словах передо мной замаячила перспектива стремительного облысения, что неминуемо поставит крест на моей карьере любовницы: придется носить парик, что сильно затруднит «танцульки ножками кверху», как выразилась бы дуэнья. Поэтому я безропотно согласилась на какой-то мексиканский бальзам – он вонял дезинфекцией для туалетов, но я заметила это слишком поздно, а волосы мои стали тусклыми и жирными, несмотря на все усилия Марио (или это был Эмилио?).

Хотя время поджимало – до самолета Гавейна оставалось два часа, – я не посмела отказаться от накрутки на бигуди, потом от начеса, какого во Франции не делают уже много лет, и наконец от фиксации с большим количеством лака, пахнувшего на сей раз дезодорантом для салонов такси. Меня заверили, что все эти процедуры необходимы, чтобы придать «хоть какую-то объемность. Марио (или это был Эмилио?) с жалостью смотрел на результаты своих трудов. В двадцать лет у меня были волосы до пояса, пышные, как у таитянки, попыталась я оправдать себя в его глазах. Но на это всем было наплевать, да мне никто и не поверил. Я часто замечала: люди не верят, что вы когда-то тоже были молоды. В глубине души не верят. Разве что делают вид из вежливости.

Я бежала из храма парикмахерского искусства с большим опозданием, зато на плечах у меня красовалась головка сорокасемилетней куклы. Дай Бог, чтобы Гавейн увидел только куклу и не заметил сорока семи лет. Я надеялась, что зрение у него уже не то. И потом, много ли он видел кукол в волнах на тридцатом градусе южной широты?

В такси я радостно смеялась при мысли, что не пройдет и часа, как мой альбатрос приземлится и раскроет свои крылья навстречу прекраснейшей на свете женщине. Встречать любовника куда полезнее для цвета лица, чем ждать законного мужа, и с каждым оборотом колес такси я хорошела. Увы! Два часа задержки рейса Париж – Монреаль быстро свели на нет мою непрочную красоту. В безжалостных зеркалах аэропорта я вижу немолодую даму, завитую, как болонка, с кругами под глазами и осунувшимся лицом – ничего не осталось от юной радости, только что струившейся по моим жилам, которая так красила меня.

Но вот наконец появляется Лозерек, как всегда тяжеловесный, словно он стоит на земле крепче других, и в то же время чувствуется что-то неистребимо чуждое земле в его походке моряка, для которого родиной слишком долго был океан. И все улетучивается из меня, кроме бесконечной нежности. Его тревожный взгляд ищет меня в толпе, я бросаюсь к нему, пожалуй, чересчур порывисто и, конечно, сразу же рассекаю губу о его злополучный сломанный зуб. Дуэнья, разумеется, увязалась за мной в аэропорт и теперь хихикает.

– Ну вот, герпес тебе обеспечен максимум через сорок восемь часов, старушка!

Она зовет меня старушкой, с тех пор как мне стукнуло сорок пять! Но я не думаю больше ни о годах, ни о зеркалах: свое отражение я буду видеть теперь только в глазах Гавейна. Возраст? Бросьте! Лучший возраст – это когда тебя любят!

Мы смотрим друг на друга, взволнованные, будто на этот раз мы оба и в самом деле боялись, что больше никогда не увидимся. Мы ведь уже было отказались друг от друга, и все же сумели снова встретиться, он – ценой рискованных ухищрений, я – прибегнув к сложным маневрам, и от этого мы радуемся, как малые дети. Жизнь еще раз взяла свое. Держимся по-американски за руки, дожидаясь багажа Гавейна, без отрыва целуемся в такси, которое везет нас «домой». Впервые у нас есть настоящий дом, с кухней, с холодильником, полным продуктов, с телевизором и проигрывателем, с кроватью, которую надо стелить самим – и мы расстилаем ее, едва войдя, чтобы убедиться в том, что наша неодолимая тяга друг к другу не ослабла.

Ах, эта первая ласка моего дурня, сколько же я мечтала о ней! Да, да, все как прежде, его мощь и его слабость, неразделимые.

– Так, значит, ты достаточно скучал по мне, мой альбатрос, чтобы прилететь из такой дали?

– Скажи лучше, я слишком скучал по тебе, чтобы не прилететь.

Мы лежим, обнявшись, по-детски твердо уверенные, что мы именно там, где должны быть. Я глажу густые волоски на его руках – в них уже серебрится седина. Он положил ладонь на темный треугольник под моим животом – жест хозяина.

– Боюсь, мы уже никогда не вылечимся от этой болезни. Я больше не надеюсь!

– Вот видишь, значит, это никакая не болезнь. Наоборот, это жизнь, ты сама мне сколько раз твердила. Не надо; не нравится мне, когда ты про это говоришь как про болезнь.

– Я так говорю, потому что это как приступ лихорадки: когда он приходит, каждый раз думаешь, что больше не повторится.

– Ты говори за себя. А я про себя знаю: безнадежно. И доволен, если хочешь знать! – Он смеется своим прежним молодым смехом.

Немного успокоившись, мы можем перейти к следующему эпизоду: «Возвращение моряка». Гавейн распаковывает чемодан, устраивается, а я наслаждаюсь самыми простыми, будничными мелочами и каждым движением говорю ему: «люби меня» и «спасибо за твою любовь». Я ставлю на стол два прибора, приношу ему виски (он привык к нему в Южной Африке), подаю ужин, который приготовила для него утром. Я играю заботливую супругу, дождавшуюся своего странника, и в то же время я – очаровательная шалунья, а порой и уличная девка. Все это азы искусства, но Гавейну больше и не нужно, он в полной уверенности, что ужинает с царицей Савской. Я смакую каждый его взгляд. Никогда и ни для кого я не буду секс-бомбой, которую видит во мне он.

После десерта он поднимается и торжественно кладет на стол рядом с моей тарелкой красный кожаный футляр. О-о, если уж Гавейн дарит мне драгоценность – это серьезно.

– А что я еще мог тебе купить в Южной Африке, кроме золота… разве что бриллиант? – говорит он со счастливой и смущенной улыбкой, когда я открываю футляр: внутри длинная золотая цепочка из ровных массивных колец, очень похожая на яркую цепь.

Я сразу понимаю, что она мне нравится.

– Хотел привезти тебе какое-нибудь украшение, не просто цепочку, только я ничего не понимаю в твоих вкусах, так боялся опять дать маху. Вспомнил, какое у тебя лицо бывает, когда я тебе дарю какую-нибудь штуку, а тебе хочется ее сразу выкинуть в мусорное ведро…

– Ох! Неужели это так заметно?

– Шутишь? Ты думаешь, что улыбаешься, а сама только рот кривишь… и глаза такие презрительные… просто хочется сквозь землю провалиться. И главное, хоть бы знать почему. Вон, в последний раз я привез тебе кожаную сумку, верно, опять не угодил – больше ее у тебя не видел!

Я смеюсь, чтобы не отвечать: не признаваться же ему, в самом деле, что сумку я подарила своей консьержке-испанке, потому что от оранжевой подкладки из искусственного шелка меня трясло, а от золоченой застежки со стразами я покрывалась сыпью.

– Не понимаю, как ты можешь еще любить меня с моими сложными вкусами, моими маниями интеллектуалки, моим «снобизмом»? Какое счастье, что я помимо того и сексуальная маньячка, правда?

– Ну-ка, покажи мне это, я уже забыл! И надень цепочку, Karedig, я хочу увидеть ее на твоей коже. На будущий год подарю тебе якорь, чтобы ты никуда от меня не делась.

Я тоже забыла, что такое первая ночь с пиратом, много месяцев не видевшим женщины. Странный подарок преподнесла нам жизнь: у нас было больше первых ночей, чем десятых! Когда я рассталась с ним в двадцать лет, мне казалось, что я встречу еще мужчин, с которыми мне будет так же хорошо. Теперь я знаю: такие любовники слишком редки, чтобы найти даже двух за одну жизнь.

Вся ночь потребовалась нам, чтобы освободиться от нашего желания. Каждое слово, каждое движение были «предоргазмическими», как сказала бы Эллен. Если изъясняться псевдопоэтическими терминами, «бушующее пламя охватило нас обоих», я протягивала ему свои пылающие губы, и он обнимал меня с лихорадочной страстью, как пишут в романах, авторы которых боятся даже заикнуться о том, что происходит ниже пояса, намеренно игнорируя тот факт, что половые органы неразрывно связаны с мозгом!