Нужно спасать вещи, подумала Аделаида. Она ступила в воду и, с усилием передвигая ноги, прошла в комнату Денби. Посветила в окно, пытаясь рассмотреть дворик, но ничего не увидела. Она подняла оконную раму. В комнату ворвался беспорядочный рев, шипение воды. Везде была темень. Аделаида опустила руку с фонариком за окно, вниз. И ее точно ужалило. Она поняла, что коснулась воды. Уровень воды во дворе был гораздо выше, чем в доме. Двор превратился в озеро. Аделаида изо всех сил дернула раму, чтобы закрыть окно, но раму заело, и Аделаида не могла справиться с ней. Вода снаружи уже достигала подоконника. Заливаясь слезами, Аделаида продолжала тянуть раму вниз, потом повернула фонарик, осветив комнату. На туалетном столике лежала щетка для волос, ее мирный вид совершенно не вязался с тем, что творилось вокруг. Аделаида взяла щетку и стала снова дергать раму, при этом лучик фонарика, который она держала в левой руке, метался во все стороны. Раздался звон стекла, и на нее посыпались осколки.

Аделаида отшатнулась от окна и, почувствовав острую боль в ноге, быстро села на кровать Денби. Свет фонарика выхватил из темноты какой-то предмет, который покачивался на воде рядом с ножкой кровати. Это была черная деревянная шкатулка с марками.

— Аделаида, Аделаида! — сквозь рев воды донесся голос Бруно.

Аделаида попыталась одной рукой поднять шкатулку, потом взяла ее обеими руками, поставила на кровать и забралась туда с ногами. У нее было ощущение, что в ступне застрял осколок. Она внимательно осмотрела ногу, светя на нее фонариком, осторожно провела по ступне рукой. Мокрый чулок был в крови. Аделаида смотрела на ногу и стонала. Рука, которой она ощупывала ступню, одеревенела от холода.

— Аделаида, забери марки! — снова раздался голос Бруно.

Аделаида посветила на шкатулку. Шкатулка была опрокинута, ящики выдвинулись. В целлофановых кармашках виднелись знакомые разноцветные картинки. Что-то упало Аделаиде на глаза. Это был мокрый шарф, который она забыла снять. Аделаида торопливо поправила его. Она сидела в темноте среди шума булькающей воды и дождя, дрожа от холода, чувствуя пульсирующую боль в ступне, и стонала. Она не сводила глаз с марок. Может, взять несколько штук для Уилла, вдруг подумала она. Может, он простит меня тогда? Скажу: потерялись во время наводнения. Вполне правдоподобно. Если б меня здесь не было, они бы вообще погибли. Это потоп, конец света, уже не имеет значения, кто как поступает.

Она положила фонарь на кровать и протянула к маркам мокрую, не гнущуюся от холода руку. Где же здесь «Треугольный Мыс»? Вот бы знать, какие марки самые ценные. Надо отнести их наверх, подумала она. Пойти наверх, в тепло, обсохнуть, решить, что делать. Она спустилась с кровати и снова почувствовала острую бсшь в ступне. Стоя на одной ноге и плача, она попыталась поднять шкатулку, но она оказалась слишком тяжелой.

— Аделаида, марки, марки! — крик Бруно сделался явственней.

Аделаида, став коленом на кровать, попыталась вытащить ящички из шкатулки, но они не вытаскивались. Они только выдвигались до конца, и все. Непослушными пальцами она потянула за кармашки. Они тоже были закреплены.

Вдруг раздался новый гулкий всплеск разливающейся воды, и Аделаиде будто кто-то сжал ногу. Она выпустила из рук шкатулку и ухватилась за спинку кровати. Должно быть, скопившаяся во дворике вода хлынула в комнату через открытое окно. Аделаида вскрикнула и бросилась к двери. В прибывающей воде уже невозможно было сделать ни шагу. Она дотянулась до двери, с трудом выбралась из комнаты и всем телом подалась к лестнице, хватаясь за перила. Ей удалось стать ногой на нижнюю ступеньку. Фонарик, который она сжимала в вытянутой руке, вдруг осветил безжизненно-белую ногу наверху, прямо перед нею.

— Марки, Аделаида, забери марки!

Поднявшись еще на одну ступеньку, она направила фонарик наверх. И пронзительно закричала. На верхней ступеньке лестницы, ведущей в кухню, прислонившись к балясине перил, стоял Бруно. На нем была только пижамная куртка, его тощие ноги подгибались как лапки насекомого. Распухшая голова, казавшаяся огромной в луче фонарика, покачивалась, точно деревянная карнавальная маска. Бруно клонился вперед, уцепившись тонкими руками за перила. Еще мгновение — и он со всего маху упал на Аделаиду, уткнувшись головой ей в плечо. Она выронила фонарь и под тяжестью тела Бруно рухнула вместе с ним навзничь прямо в темный поток.

Глава XXIX

— Смотри-ка, — сказал Майлз, — слышно, как ласточки щелкают клювом, когда хватают жучков. Прислушайся!

— Рано они прилетели в этом году, — сказала Диана. — Оставались бы с нами, зачем куда-то улетать?

— Я их понимаю, они стремятся на волю, под крышу спокойного деревенского дома.

Был тихий вечер, один из тех весенних вечеров, когда вспоминается осень, когда листва словно источает тишину, переливаясь в лучах предзакатного солнца. Диана и Майлз гуляли по Бромптонскому кладбищу. Они засоли уже далеко, и шум машин с Олд-Бромптон-роуд и Фулем-роуд едва доносился сюда, точно отдаленное жужжание насекомых. Майлз и Диана присели на скамейку. Он обнял ее за плечи.

— Тихо, как в деревне. И зачем ласточкам улетать?

— Тебе не холодно, дорогая?

— Нет, Майлз. Солнышко уже теплое. Зелено прямо как на лугу.

— О зелени за зиму совсем забываешь.

— За зиму о многом забываешь. Каждая весна — это сюрприз.

— Да, каждая весна — это сюрприз.

— И чудо, что трава вырастает снова. Видишь, солнышко ее ласкает.

— Ты была сегодня у Бруно, как он там?

— Все так же. Не узнает меня. По-моему, он уже и Денби не узнает. Иногда говорит вроде что-то разумное, а ничего не понятно. Кажется, он живет только настоящим моментом.

— А неплохо пожить только настоящим, Диана. И как только он уцелел, когда упал с лестницы?

— Доктор говорит, его дни сочтены. Он уже не жилец. Да ты и сам видел.

— Да, жалко смотреть.

— Не то слово. Просто не жилец.

— Он так и не спросил про марки?

— Нет, слава Богу.

— Я даже рад, что они пропали.

Коллекция погибла во время наводнения. Должно быть, шкатулку вынесло в окно. Когда вода спала, ее нашли на дворе, в ней уцелело лишь несколько ящичков. Оставшиеся в них марки были безнадежно испорчены.

Майлз слегка сжал плечо Дианы. Слишком неожиданным было все, что произошло в последнее время. Жизнь сложна, она еще способна удивлять его. Майлз чувствовал, будто мир как бы вывернулся наизнанку. Все оставалось прежним, но вызывало у него совсем иные чувства, было окрашено совсем в иные тона. Жизнь предстала перед ним в новом свете, или, может быть, он впервые по-настоящему разглядел ее.

Несколько бесконечно долгих дней после ухода Лизы он изнемогал от мучительной физической боли. Он позволил Лизе уйти, просто взять и уйти, и еще воображал при этом, что страдает. Вплоть до следующего дня он не чувствовал, что разлучился с нею, будто требовалось время, чтобы он всеми фибрами души ощутил свою утрату. Вот тогда и пришла самая настоящая боль. Майлз не мог ни есть, ни спать. Он не появлялся на службе, хотя каждое утро уходил из дому. Целыми днями он бродил по улицам. Однажды на Уорик-роуд он увидел Диану и по ее отрешенному виду понял, что и с ней происходит то же самое. Диана его не заметила. По вечерам Майлз сидел в гостиной и делал вид, будто читает. К восьми часам Диана уже укладывалась в постель. Заставить себя делить с ней ложе Майлз не мог, он опускался на коврик перед камином и оцепенело, не смыкая глаз лежал так всю ночь. Ему стало казаться, что скоро он просто умрет от недосыпания.

Вначале он думал, что найдет Лизу, что должен найти ее. И как это он потерял ее из виду? Нужно было решиться жить на два дома. Можно было настоять на своем. Он спросил у Дианы, где Лиза, но Диана явно этого не знала. В Комитете защиты детей этого тоже не знали. Ему сказали там, что писать ей следует на адрес их Калькуттского отделения. Он представлял себе, как находит ее, встречает на улице или, быть может, застигает в аэропорту. Представлял себе, как однажды вечером на Кемсфорд-Гарденс он слышит тихий поворот ключа в замке. «Майлз, я вернулась, я не могла иначе. Я никогда больше не покину тебя». Он представлял себе их встречу в Индии, вокруг удивленные смуглые лица, а Лиза смеется и рыдает в его объятиях. Однако он не пошел ни в бюро путешествий, ни в аэропорт. Он даже не написал ей. В глубине души он понимал, что Лиза ушла навсегда, что он потерял ее, и он корчился от физической боли именно потому, что понимал это.

С Дианой они почти не разговаривали. Диана все больше и больше времени стала проводить в постели и, видимо, много плакала. Раз-другой при встрече на лестнице она было попыталась робко улыбнуться ему, но Майлз не мог ответить ей улыбкой, а однажды, когда она умоляюще тронула его за руку, он отпрянул, словно от удара током. Зарыдав, Диана ушла на кухню. Майлз понимал, что бессонница сводит его с ума, но ничего не мог поделать. Он терпеливо, покорно ждал, когда ему, обессилевшему, исстрадавшемуся, будет милосердно ниспослано безумие. Примерно на пятый день, к вечеру, его охватило оцепенение, он впал в прострацию. Он видел окружающие предметы с неестественной четкостью, но словно бы издалека, как бывает во сне.

Потом он вдруг очнулся от забытья, совсем не похожего на сон; была ночь, и в окно гостиной, где он лежал на полу, светила луна. Майлзу казалось, что он умер. Ему казалось, что он видит себя, распростертого там, на полу, а душа его, покинув тело, витает над ним, точно страж. Он лежал в лунном свете, силясь вспомнить, кто он и что с ним случилось. Потом вспомнил. Вчера в авиакатастрофе погибла Парвати. Совсем недавно он попрощался с нею в аэропорту. Она застенчиво помахала ему худенькой рукой и отбросила назад тяжелую косу. На ней было красное с золотом сари, которое он особенно любил. Помахав ему, она улыбнулась и пошла к самолету. И вот она умерла, разбилась, и прах ее развеян в горах, она исчезла с лица земли, их больше не существует — Парвати и его ребенка. Он лег ничком на ковер, отвернувшись от луны. Он лежал с открытыми глазами и все вдумывался и вдумывался в факт ее смерти. Парвати навсегда исчезла с лица земли. Ее больше нет.

Утром Диана нашла его там, в гостиной, он лежал все в той же позе, он был будто парализован и не мог двигаться. Диана вызвала врача, и Майлз кое-как доковылял до постели. Через некоторое время он пришел в себя, стал жаловаться, как обыкновенный больной, безропотно позволял кормить себя супом и согревать постель грелкой. Он сделался унизительно зависим от Дианы, ни минуты не мог вынести ее отсутствия, хотя почти с ней не разговаривал. Потом заговорил. Он проговорил с ней целый день, даже целых два дня, о Парвати, рассказал о ребенке, рассказал обо всем, что только мог припомнить. Он подробно описал Диане, как впервые встретился с Парвати. Она ехала на велосипеде, и он подумал: вот если бы ее чудесное сари запуталось в спицах, я бы подошел и заговорил с нею. Сари запуталось, и Майлз подбежал, помог освободить его и предложил Парвати пойти выпить с ним чаю. Она отказалась. Через два дня он встретил ее на митинге, и на этот раз она приняла его приглашение. Он рассказал Диане обо всем, даже о том, как в аэропорту Парвати помахала ему, как она отбросила назад косу. Он рассказал ей, как стоял в прихожей с газетой, в которой сообщалось о ее гибели. Диана слушала, и по лицу у нее текли слезы.

Потом они говорили о Лизе. Диана рассказывала об их детстве и о том, какой была тогда Лиза. Она разыскала старые фотографии и показала их Майлзу. Они вспоминали о том, как они встретились и как поженились. «Я уговорила тебя, Майлз.

Это совсем не то, что у тебя было с Парвати и с Лизой». — «Ты уговорила меня вернуться к жизни. Может быть, одна только ты и могла это сделать». Они беседовали о любви в жизни Майлза — действительно ли он давно полюбил Лизу и женился ли бы он на ней, если бы встретил ее раньше, чем Диану. Они тихо разговаривали, как разговаривают старики о давно минувшем, далеком. Тогда-то Майлз и заметил, что все переменилось, что мир стал выглядеть иначе, будто вывернулся наизнанку.

Боль не уменьшилась. Может быть, она только чуточку притупилась, когда он вернулся к обычному образу жизни, снова начал есть и ходить на службу. Словно боль осталась там, на прежнем месте, а он разросся вокруг нее, стал сильнее и легче теперь ее переносил. Она больше не гнула и не сокрушала его. Он бережно, нежно нес ее в себе, точно драгоценность. В метро он очень прямо сидел на своем месте, неподвижно сидел за служебным столом, баюкая боль, стараясь, чтобы ей было удобнее и легче у него внутри. Он много думал о Парвати, о Лизе. Их тени всюду следовали за ним. Безутешно, не ища облегчения, переживал он невозместимую утрату; баюкая великую свою боль, он всматривался в то, что случилось, и мир представал перед ним в новом свете.