Растянувшись на продавленной и громыхающей при каждом движении больничной койке, жадно вдыхая запах хоть и ветхого, но все же чистого, выглаженного постельного белья, она впервые за все это время разрешила себе обернуться, попытаться осмыслить все, что произошло с ней. Раньше запрещала себе думать, понимая, что единственный способ выжить в ее ситуации — полностью отключить голову, следовать врожденному инстинкту самосохранения, не рассуждая и не вдаваясь в нравственную сторону поведения. Должно быть, именно поэтому события прошедших месяцев виделись, как в тумане, изредка прорезаемом яркими пугающими вспышками, словно жила, действовала, двигалась она все это время чисто механически, не приходя в сознание.

* * *

Виделось, как среди рева сирен и сумасшедшего красно-синего зарева милицейских мигалок выводят ее, расхристанную, окровавленную, в шубе, накинутой на все то же бархатное с золотом платье, из служебного входа театра. Два дюжих молодца в форме, обращаясь к ней все еще очень вежливо и почтительно, как и подобает разговаривать с заслуженной деятельницей искусств, под руки влекут ее к притаившемуся за углом «воронку». Краем глаза видит она, как в распахнутые двери «Скорой» вдвигают носилки. Синеватый мертвенный Женин профиль. Что же вы делаете, прикройте его, ведь снег сыплется!

Тата — откуда только взялась тут? или ждала на улице, караулила, как бы не передумал любимый? — белоглазая, осатаневшая от ужаса, тычет в нее всей пятерней, надсадно воя:

— Убийца! Убийца!

А после лишь скрежет захлопывающихся металлических дверей — и темнота.

* * *

Низкая, прокопченная, провонявшая прогорклым потом и мочой камера. Никогда не утихающий клекот голосов — хриплых, визгливых, пропитых, — да полно, неужели это женщины говорят, в самом деле? Темно-зеленая стена, уткнувшись в которую она лежит вот уже который день. И опять тяжело стонет дверь:

— Полетаева, к следователю!

Тесный прокуренный кабинет, стул, привинченный к полу, за столом — плюгавый остроносый Буратино с примазанными ко лбу соломенными волосенками. Он терпеливо разъясняет ей что-то безразличным стертым голосом:

— Статья 108. Умышленное нанесение тяжких телесных повреждений…

И Света, словно оглушенная, медленно поднимает глаза, наливающиеся вдруг спасительной влагой, подается вперед, судорожно хватая следователя за бледную руку с желтыми от табака ногтями, хрипя:

— Телесных повреждений… Так он жив? Женя… Он жив?

И тот, смешавшись от такой неожиданной реакции хладнокровной расчетливой убийцы, какой ему уже успела описать ее беременная невеста потерпевшего Наталья Веселенко, вмиг теряет свой официальный тон, выпрастывает из недр пиджака затертый носовой платок и протягивает Светлане, приговаривая:

— Ну что вы, что вы, милая моя. Успокойтесь. Жив он, жив, в больнице. Легкое пробито, состояние средней тяжести, но врачи не сомневаются в благополучном исходе…

И вот она уже захлебывается рыданиями и смеется, зажимая красивыми руками искусанный рот, и глаза ее, еще минуту назад плоские и мертвые, оживают и мечутся. Она вскакивает со стула и меряет шагами узкий кабинет, уже готовая строить решительные планы спасения:

— Отцу! Нужно сообщить отцу. Он найдет адвоката. Извините, можно мне позвонить? Мой отец генерал Полетаев…

И следователь снова скукоживается в иссохшую деревянную куклу-марионетку:

— Дело в том, что ваш отец, генерал Алексей Степанович Полетаев, вчера доставлен в кремлевскую больницу с инсультом.

* * *

И немедленно меркнет в крохотном зарешеченном окне ненадолго выглянувшее подслеповатое зимнее солнце.

И еще одно воспоминание, самое сильное, самое страшное. Снова ведут ее по запутанным темным коридорам — господи, и отчего же здесь такая вонь? Ее уже дважды выворачивало за сегодняшнее утро. Командуют отрывисто:

— Стоять! Лицом к стене!

И она, уже привычно, выполняет команды. И опять та же тесная конура, только вот от стола к ней оборачивается Наташа — гладкая, округлившаяся, благоухающая чистотой и туалетным мылом Тата, плоские светлые с желтизной волосы победно блестят. Она окидывает вошедшую долгим взглядом, и в ее глазах, будто в зеркале, Светлана видит, что стало с ней за эти недели. Тата же, удовлетворенная, словно еще больше расплывшаяся от сознания собственного превосходства, стискивает вдруг ладони и воет фальшиво-горестно:

— Что, дождалась, гадюка? Отмучился Алексей Степаны-ы-ыч!

— Папа? — ахнув, оседает на стул Светлана.

— Гляди-ка, имя-то его еще не забыла? — глумливо подбоченивается Тата. — Блядь ты бесстыжая! Доконала старика? Он всю жизнь тебя на руках носил, а ты ему под старость такой подарочек. Вот и не выдержал.

— Ко… когда? — онемевшими губами спрашивает Светлана.

— Ночью сегодня, в три часа, — объявляет Тата. — Послезавтра похороны.

Значит… значит, без нее похоронят, она никогда больше не увидит папиного лица — широкого, властного, такого скорого и на улыбку, и на гневный взлет бровей. Папа…

А Тату уже несет, она вещает, продолжая давно подготовленный монолог:

— Как мы все с тобой носились, миловали тебя, баловали. А ты на всех плевать хотела. Мать в могилу свела своими капризами вечными, отца, а Женька-то еле выкарабкался…

— Это неправда, — осевшим голосом возражает Света. — Я любила маму, больше всех любила. И отца… И…

— Никого ты никогда не любила! — пригвождает ее Наталья. — Что ты знаешь-то о любви? Ты же только брать привыкла, брать и идти по головам. Клоунша ты есть, клоуншей и останешься… только публики тебе теперь будет маловато… но ничего, привыкнешь.

Она почти кричит, и Света все сильнее сжимает пальцами виски. А что, если… если она права? Всю жизнь порхала, делала, что хотела, ни на кого не оглядывалась… Потеряла, всех потеряла. Одна осталась. Мамочка, мамочка моя, папа, Женя, любимый… О господи!

— Тата… так ты что же… всю жизнь меня ненавидела? Но за что? — ошарашенно спросила Светлана. — И зачем притворялась все годы?

— Да как же, всю жизнь! Поначалу-то я обожала тебя, жить без тебя не могла! Ведь ты же и красивая, и счастливая, и талантливая. Мне бы хоть рядышком с тобой постоять, все казалось, и я такой же стану. Услужить тебе во всем была готова, ноги мыть и воду пить. Все ждала, что ты хоть на минутку оценишь, обратишь внимание. А тебе все некогда, — не останавливается Тата. — И до чего ж мне обидно стало! Я бьюсь, как рыба об лед, а этой само все в руки валится, а она не ценит. Ни голоса своего не ценит, ни положения, ни мужа, ни меня, подругу самую верную. Знай хвостом вертит да зубоскалит. А справедливость где? Где справедливость? Почему одним все, а другим ничего? Я-то чем хуже? Ну, слава богу, терпелка-то у меня не вечная, поняла я, что ты за штучка, прозрела, хоть и поздно. И Женьке кое на что глаза раскрыла, сил не хватало смотреть, как он мается с тобой, болезный. Он ведь тебе и нужен-то не был никогда, а все равно ведь отпустить не захотела. Из одной только злобы своей бабской, что тебя, королевишну, обошли!

Перед глазами начинают вдруг мелькать черные снежные хлопья. Голос Таты отчего-то становится тише, словно уплывает куда-то, завывает уже издалека:

— Ну, теперь-то я тебе доказала, что не такая уж ты особенная? Что и я кое на что способна? Теперь все, кончилась твоя золотая пора, все сполна получишь. Папашка-то не поможет больше, не откупит! И никакой скидки тебе не выйдет, никаким «состоянием аффекта» не прикроешься. Весь двор подтвердит, что ты домой заезжала да нас в постели застала за четыре с лишним часа до убийства! Не-е-ет, ты все продумала, подготовилась, подлюка! И Женька, когда говорить сможет, все про тебя подробно распишет…

До чего же тяжелая, мутная голова, сил нет удерживать ее на плечах. Все клонится, клонится вбок. Только бы не упасть…

* * *

Когда Светлана приходит в себя, Наташи поблизости уже нет. Над ней хлопочет суровая мрачная тетка в белом халате, из-под которого видна серая милицейская гимнастерка. Света приоткрывает глаза, понимает, что лежит щекой на стертом заплеванном полу, и тут же, почувствовав острый спазм в желудке, приподнимается, судорожно хватается ладонями за горло, не в силах справиться с тошнотой.

«Да что же это? Что со мной происходит, в конце концов?»

Все так же скорчившись, стоя на коленях на грязном полу, подбирая руками волосы, чтобы не лезли в рот, она принимается считать что-то и останавливается, пораженная.

«Боже мой, да я же… беременна!» Вот оно, то единственное, что у нее еще осталось.

* * *

А дальше… Что дальше? Бесконечные судебные заседания. Удушающая духота и дрожащая белая лампа под потолком. Потерпевший на слушаниях не появился ни разу — все еще оставался в больнице. Обвиняемой же несколько раз становилось плохо, и приходилось объявлять перерыв и вызывать врачей. Однако Светлана блюла свою тайну строго, и вплоть до окончания процесса о ее беременности никто так и не узнал.

Нет уж, довольно, довольно у нее отняли. Этот ребенок будет только ее, она никому его не отдаст. Да и кому отдавать? Отцу, который ее ненавидит, и его новой, плюющейся ядом жене? Нет, он всегда будет с ней, всегда. И какое счастье, что они с Женей никогда не расписывались, теперь он ей никто, а значит, его не поставят в известность.

Государственный адвокат на процессе явно скучал, свидетельница Наталья Веселенко, в обтягивающем выпирающий живот цветастом платье, кипела и обличала с трибуны. Прокурор в синем кителе сдвигал брови, олицетворяя собой символическую фигуру неподкупного правосудия. Прозвучавший приговор — пять лет колонии общего режима — Светлана выслушала безмолвно и хладнокровно. Она уже прислушивалась к биению новой жизни внутри себя.

* * *

Лариска осторожно надавила пальцем на крохотный носик младенца и, взглянув на скривившуюся мордочку, зашлась в мелком сиплом смехе.

— Ну и имечко ж ты ему выбрала — Эдуард. Эдька, что ль, будет?

— Не будет! — отрезала Светлана, высвобождая грудь из выреза больничной рубахи и прикладывая к ней ребенка. — Он будет Эдвард, Эдмон, Эдоардо… Кто угодно, только не Эдька.

— Это чего ж это? — ощерилась Лариска. — Али за бугор лыжи навострила?

Светлана подняла глаза и, улыбнувшись с усилием, сказала участливо:

— Ты, Лариса, в туалет, я вижу, собиралась? Вот и иди, не задерживайся.

Соседка, фыркнув, отправилась восвояси, Светлана же, прижимая к груди сына, уставилась в узкое, в разводах, окно, за которым расстилался чисто выметенный асфальтированный плац, за ним — кособокие темные бараки и высокий, увитый поверху колючей проволокой серый забор. А сверху над всем этим безрадостным пейзажем провисало, как продавленный матрац, осеннее набрякшее небо.

Навострила, Лариска, навострила. Как только захлопнется за ней калитка проходной, начнет она действовать. На все пойдет — подлог, подкуп — только бы уехать отсюда. Как в том старом анекдоте — хоть тушкой, хоть чучелком. Здесь все навсегда погублено, перечеркнуто, уничтожено. Она вырвется, сбежит отсюда, унося с собой единственное, что у нее еще не отняли, — маленького сына. Она взломает собственную голову и вытряхнет из нее прошлое, сожжет. А потом начнет все сначала. И будь она проклята, если ее ребенок — несчастный, крохотный мальчик, с самого рождения отвергнутый миром и собственным отцом, — не получит самой лучшей, самой обеспеченной, блестящей и беззаботной жизни. Если она не расплатится с ним сполна за это его горькое тюремное детство!

21

Ночная темень давным-давно схлынула, в окна ломилось радостное утро, а они все продолжали изводить друг друга бесконечными: «Почему ты ничего не сказала?» — «А кому я должна была сказать? Следователю? Адвокату? А может, свидетельнице обвинения?» — «Но как ты… Господи, моему сыну восемнадцать, а я только сейчас узнаю о его существовании!» — «А что бы это изменило? Все эти годы у тебя была другая семья…»

Только когда явился с завтраком выутюженный стюард, Стефания вдруг спохватилась, что со вчерашнего вечера так и не видела Эда.

— Ты нашел сына, а я, похоже, потеряла, — с нервным смешком пошутила она. — Мальчишка совсем от рук отбился. Подозревает меня в чем-то, требует правды. Видишь, ночевать не явился — все в знак протеста, конечно.

— А ты… Что ты говорила ему об отце? — осторожно спросил Евгений.

— А что я могла сказать? — Она подняла руки, поправляя волосы у зеркала, тонкие белые пальцы быстро мелькали среди глянцевитых темно-каштановых прядей. — Он думает, что его отец — Фабрицио, мой покойный муж. До недавнего времени эта информация его устраивала и лишних вопросов он не задавал. А теперь отчего-то решил доискиваться до истины.