— Поправь, Света, шторы! Это дед все мне занавески дергает, заколебал. — Она еще раз перевернула лист альбома. — Как так можно курить? Дым весь летит обратно в дом! Вот как я его терплю, этого гопника? — Она рассмеялась беззлобным, мягким смехом. — Его ведь били, зарплату отнимали, караулили, когда с работы шел с получкой. Дадут сзади по голове бутылкой, деньги отнимут… Бедный человек! Так только сейчас стал другим, узнал, что такое нормальная семья. Но сморкаться, мыться никак не могу приучить с утра! Как встает, сразу на кухню есть бежит. Всю жизнь ведь впроголодь жил. А теперь очки ему справили в золотой-то оправе, как директору! Разляжется на новом покрывале у меня. Енерал, не меньше… А это я в Артеке, около Гурзуфа, в восьмом классе, за год до начала войны. Побывать там — это было почти что слетать в космос. Величайшая крутизна!

Соня шепнула Глебу:

— А разве он не твой родной дед?

— Нет.

— Дед, иди вон из избы! У тебя и дым-то, как у лешего, лезет наоборот в дом, хоть и выдувается в окно! Иди. Погуляй за-ради здоровья, покопти небо, дышать от тебя нечем. — Но это у нее как-то по-доброму звучало, не обидно.

— Да я передумал, полежу лучше.

— Полежи, соколик, отдохни. А это моя первая любовь, — продолжила она просмотр альбома. — Везде за мной хвостиком бегал. Вот тут его фото есть, потом прислал уже с фронта. — Она коснулась пальцем лица невысокого мальчика со сдвинутыми бровями. — В это время он меня дергал сзади. Видите, стою злая, как собака? — На фото, сдерживая эмоции, стояла юная, хрупкого телосложения барышня с густой челкой шатенки, спадающей на глаза, как у пони.

Вера Карповна достала карточку, на которой красовался серьезный и симпатичный, коротко остриженный, в морской форме молодой человек. На обороте было написано его рукой: «На вечную память подруге Вере („подруге“ старательно зачеркнуто, что едва можно разобрать) от Сергея. Вспоминай обо мне хоть иногда. 27.12.42».

— Лазали на Аюдаг, вот тут фотография, это я ногу как раз подвернула. Потом в Артеке была Вероника, тогда уже появились корпуса, в шестидесятые годы. Их корпус назывался Прибрежный. Они уже ходили мимо дачи Хрущева, ее видно даже было, говорили. Кругом охрана на сто километров… Кого там только не было с нами: удмурты, чеченцы, казахи, хохлы. Девочки — белый верх, голубые юбки, мальчики — в рубашках и шортах.

На старой, пожелтевшей фотографии стояла большая группа ребят, плотно выстроившихся в три ряда — в панамах, утопающих в розовых цветущих кустах.

— Дельфины любили, когда мы пели у моря песни, приплывали слушать… Светик! Смойся! Спать пора! — прикрикнула Вера Карповна.

Все повернулись к Свете. Она стояла не шевелясь, облепив собой дверной косяк.

— Пусть стоит, не мешает ведь, — перевел взгляд с бабушки на Свету Глеб.

— Дак ведь пусть, я про макияж. Уши развесила, сейчас ляжет в косметике спать, а утром с фарами встает, нас с дедом пугает. А на этой фотографии, — она подвинула альбом ближе, — дед, надо же, какой молодой! Ты когда это успел уже вставить сюда свою фотографию? — обратилась она к нему. И добавила, шутя, как обычно: — Морда-то и в молодости у него кирпича просит, — и вновь перевернула страницу альбома.

Степан Федорович привстал на локте и прокомментировал историю появления фотографии и, поправляя очки на носу, заметил по поводу следующей:

— Бабуся, а ноги какие у тебя ровные!

— Бабуся я ему… Что я за бабуся, коль еще ебуся. — Она засмеялась. — А ноги, да, уж было дело… Вот откуда, смотрю теперь на себя, такой урод выплыл? — Она выставила вперед сухие, тонкие, выгнутые в икрах ноги.

— Родной-то дед Глеба эвон какой красавец был, — продолжала бабушка. — Мы с ним во время войны познакомились. Мне было шестнадцать, ему — восемнадцать. Он в КГБ работал после укороченных курсов. Только-только получил форму и приехал к нам на железнодорожную станцию, я весовщиком была. — Она промокнула пальцами заблестевшие глаза. — Там и познакомились.

— Изольда, — она показала мятую фотографию плохо одетой худой девушки со светлыми косичками, — списывала вагоны. Меня отправили в Северодвинск на шесть месяцев. Так вот как-то удалось ей прибрать за пазуху банку консервов после того, как молдаване разбили коробку на пересчете. Когда шли обратно из порта через охрану, у нее ее и обнаружили. Ей дали пять лет. А эти черти молдаване слова не могли сказать по-русски в ее защиту.

— Мою бабушку по отцовской линии тоже Изольдой звали. А фамилию вашей Изольды не помните?

Линия отца была покрыта для Софьи некоторым туманом, в котором она пробиралась на ощупь. Там громоздилось множество семейных тайн в виде хорошо спрятанных, но кое-где все же торчавших коряг, в которые старались не посвящать последующие поколения, но они то и дело об них спотыкались. Такого, видать, не спрячешь. Через поколение синяки, через еще два — переломы на ровном месте.

— Нет, не помню уже. Кажется, Спицына, а может, путаю. Да мы с ней мало продружили. Тогда ведь за кусок сахара могли посадить, а тут консерва! Указ министра Кагановича как раз вышел, чтобы прямо на месте «без суда и следствия». Сталин тогда пошутил: «Давайте выпьем за храброго Кагановича: ведь он знает, что, если поезда будут опаздывать, его расстреляют». Пять минут опоздал на работу — пять лет штрафбат. Нас тогда приучили к порядку… Потом зеков взяли, мы, девчата, прятались от них. Они агрессивные были, наглые. В вагоны затаскивали… Раз где-то украли козу, голову — вон, на плечо — и к себе. Мама дома сидела с младшей моей сестрой одна. Кто по возрасту не подходил, того брали в санитарные поезда. Вагоны мыли. Эвакуированных везут, остановятся, надо трупы, что по дороге намерли, вытаскивать, складывать штабелями. Скот везут — бронсбойтом потом вагоны моем под людей. — И она все крутила свой страшный альбом с ветхими, желтыми, мятыми фотографиями.

— Помню, бомбежка, начали объявлять, чтобы все в укрытие бежали, я рванула, упала, разбила в кровь колени и подумала: «Пусть убивают, нет сил никаких больше! Останусь тут». И бомба попала как раз в бомбоубежище… Я ходила пломбировала вагоны с вот такой, — она показала размер, — пломбировочной машинкой. Мы тогда впервые узнали, что есть на белом свете сухое молоко, сгущенка, мясные консервы. Теперь у нас за горой нарезают землю под второй коттеджный поселок. Хаусы строить. А у одних, мы всей деревней уже ходили смотреть, церква в огороде стоит и местный художник рисует им иконы с ликом домочадцев. Разве не кощунство? Вы бы видели эти лики и эти лица. Это все равно что листками, вырванными из молитвослова, подтираться в сортире.

Вера Карповна правильно вспомнила фамилию Изольды. Соня просто не знала, что фамилия Спицына, которую носила тогда ее бабушка, была маминой. После лагерей она возьмет фамилию отца, под которой и будет ей известна. Тогда, в то лето, Изольду зеки затащили в вагон и изнасиловали. Изольда родила отца Софьи, это был ребенок, который никогда ничего не знал про своего отца, кем он был и каким. Его назвали Германом. И это имя принесло его матери множество дополнительных трудностей, как и он сам, потому что было производным от немецко-фашистской Германии, а для его матери еще и производным от последствий войны.

— А что твоя бабушка, Соня, жива теперь?

— Нет, она умерла еще раньше, до мамы с папой.

— А что с ними случилось, детка?

— Их сбила машина, когда они шли по обочине вдоль дороги ночью, возвращаясь от друзей со дня рождения.

Соня отвернулась, увлекаемая боем часов, которые отмерили одним ударом половину следующего часа, и последнее предложение произнесла, бегая глазами за маятником:

— Я и моя сестра Варя остались одни. Нашим опекуном стала тетка Майя, сводная сестра отца. Квартиру, где мы жили с родителями, обменяли с доплатой, на деньги построили кооперативную для кузин, детей Майи — Вики и Леночки, чтобы девочки могли быстро и успешно выйти замуж, что и случилось. — Соня добродушно улыбнулась.


Улеглись за полночь. Подмыться бабушка предложила по старинке над ведром, поливаясь теплой водой из чайника. Но Соня воздержалась от процедуры, благо привезла с собой разных салфеток для частной гигиены. Глеб долго вздыхал и ворочался на жестких пружинах, подтыкая под себя одеяло, стаскиваемое Соней, шуршал травяным матрасом. Над входом в комнату уже тридцать лет болтается крюк с кольцом, вбитый в потолок для устроения качелей. В него просовывались веревки и клался полосатый матрасик из детской игрушечной кровати, которого сейчас не хватило бы и на пол-ягодицы. На стене все тот же гобеленовый потертый коврик, репродукция картины Шишкина «Корабельная роща», с отбрасываемым на него тусклым подрагивающим светом от лампадки, помогающим воде на гобелене течь, а сосне покачиваться.

В уютном полумраке протопленной комнаты, пахнущей пирогами, печкой, старой влажной мебелью и обоями, смешивались ароматы кремов и духов Сони, напоминая собой запах бабушкиной сумки с помадами, обещая утреннее летнее солнце, бьющее через кружевной тюль, заливающее стволы испеченных, как хворост, длинных палок сосен на гобелене с шаткой изгородью и нежно хохочущим ручейком. В темноте время крадется бесшумно и незаметно. Обязательно захочется долго валяться в постели, слушать с закрытыми глазами, как за окном кто-то из взрослых собирает малину, тяпает грядки, таскает воду в лейках на парники, как сытая собака вяло гремит цепью, потягиваясь, или вылизывает миску, а на кухне звенит сосок выкрашенного в небесный цвет рукомойника, и все это сопровождается запахом маковых сладких пирогов, травяного чая, букетами цветов, принесенных из палисадника, лампады, папиросного дыма. И кто-то где-то точит бруском косу на покосе.

С этими мыслями кое-как к трем часам ночи Глебу удалось уснуть, крепко прижимаясь к горячей Софье, скатывающейся в ров, образовывающийся матрасом, постоянно наступая ей на длинные волосы локтями и плечами. Едва сон заволок Глеба в свою обитель, стал кружить по путаным лабиринтам, как послышался мелкий осторожный стук по оконному стеклу.

Приехала тетка Глеба, мама Светочки — Оля. Бабушка, охая, выскочила в чем была в сени, нацепив калоши. Раздались приглушенные голоса, звонкие поцелуи, возня, ввалились в дом с сумками, пакетами, поклажами. Быстро собрали чай на стол с остатками ужина. А звуки шепота за задернутой шторой поймали в свой плен и потащили в детские воспоминания мальчишку, лежащего, как и раньше, с притворно закрытыми глазами, сквозь узкие щели разомкнутых век, подглядывающего за неясными очертаниями фигур, просвечивающих сквозь занавески с расплывающимися рыцарями на красных конях возле прекрасных арабских замков.

С утра пораньше заголосили петухи во дворах. Собака выбралась из будки и, лязгая цепью по земле, ходила по двору из конца в конец, ожидая миски с похлебкой. Софья проснулась, сбегала умыться и опять скользнула в кровать, осторожно прикладывая остывшие босые ноги, «босикомые», как они называли их с Глебом, к его горячим икрам, как йод к ране. Быстрыми руками она ощупала достоинства раннего деревенского утра. В ее глазах озорно горели два солнышка. Хихикая, она ловко выпрыгнула из длинной бабушкиной ночнушки и скрылась под одеялом.

— А войдут? — Глеб улыбнулся и вздохнул.


Муж Ольги, Антон, как-то незаметно спился, прикормился коньячком, как пес у выставленной кадки с отходами с заднего двора столовой — каждый день новое подношение от заинтересованных в разрешении своего вопроса людей. «Не будь ты музыкантом», — говорила ему Оля, но он держал лицо только для работы, дома расслаблялся, и говорить все чаще становилось попросту не с кем.

— Невозможно взять высоту, — раскуривал он болтающуюся колокольным языком во рту сигарету. И все опускался и опускалася.

В двенадцать часов ночи он будил Светку и требовал показать ему для проверки домашнее задание. Ольга всегда, сколько жила с ним, жаловалась. Сначала на то, что он проверяет пальцем верхнюю часть дверного косяка, потом — что плюет ей в кастрюли с борщом, что матерится при ребенке и кулаком проверяет крепость кухонного стола под звонкое эхо почти никогда не выключаемого телевизора с подскоком всего имеющегося на поверхности стекла.

С телевизором еще какое-то время он продолжал свои мало кому понятные разговоры, которые Ольга давно назвала «Теледебаты». Утром полз на четырех костях на работу. Хуже жизни, казалось, придумать было нельзя. Когда же он вылетел наконец, как пробка из бутылки шампанского с должности, окончательно потеряв человеческий облик, растеряв махом последнюю горстку институтских друзей, а из дома начали пропадать вещи, Ольга собралась с духом и выгнала его. Упаковала в два счета пожитки, те, что еще не были пропиты, и перевезла к его матери в область.

Вечерами оконное стекло не спасало ее от дождя. В сухой совершенно комнате, на сухом лице молодой еще женщины наперегонки текли, сливались в поток и дружно обрушивались на губы, чтобы бесстрашно броситься и разбиться об полкапли дождя.