Ничего этого Глеб знать не хотел, он догадывался о ее прошлом, но просил, умолял не посвящать его в него. Вероника Петровна приняла Ноню на удивление спокойно. Ее можно было запросто выгнать, но ее не выгоняли. Глеб надеялся, что она поживет-поживет и сама уйдет. Выпихнуть ее за дверь у него не поднималась рука. Увидев в ней совершенно беззащитное, беспрекословно подчиняющееся существо, на которое можно иной раз и прикрикнуть и притопнуть, к ней потеряли интерес. Казалось, что Ноня даже и не терпит (терпеть — ведь это значит превозмогать сопротивление, действовать против своей воли, подчиняться чему-то извне, противному твоей внутренней природе, думать иначе, чем поступаешь). В ней этого нельзя было обнаружить совершенно. Она научалась мало-помалу черпать свое скромное счастье из этого. Она знала, как подладиться к людям: или пугать их, или самой бояться. Она выбирала второе, и не проиграла.

Вероника Петровна стала звать ее так же, как Глеб, Ноней с самого первого дня, как услышала такое обращение. За глаза, рассказывая о ней подругам и родственникам, она обращалась к ней Нонька, как к собственной камеристке. Она никогда бы не призналась, что привязалась к ней и полюбила ее. Владимир Семенович Соней тоже звать ее отказывался и предпочитал никак к ней не обращаться. Он тихо грустил по той Соне, настоящей, как он называл ее про себя, рыжей, строптивой. Он любил ее.

Глеб рядом с Ноней не скучал, но и не резвился. Она так незаметно вела себя, что ее не в чем было упрекнуть, не была ни лишней, ни нужной и редко выходила без него из дома. Все ее небольшие нужды удовлетворялись. Надо ли было купить ей шампунь, какие-то средства или одежду, нитки для вязания, книги по шитью или бисероплетению, все она имела в достатке.

Ноня не любила уборку совершенно, никуда не вторгалась, довольствовалась положением постоянной гостьи в доме, ей было начихать на красоту интерьера и порядок, вкупе с уютом, она в этом мало что понимала и была не приучена ни к тому, ни к другому с детства. Все ее свободное время было посвящено телевизору, кухне и рукоделью, она беспрестанно что-то распускала, вязала, шила, плела, пела, слушала музыку. Иногда она просилась на танцы, и он ее отпускал, сам предпочитая не ходить. Два раза она без спросу была и в том баре и никому об этом не рассказала. Там она встретила своего старого знакомого, который подсел к ней, и они о чем-то оживленно беседовали около часа, потом он что-то записал и ушел, а она вернулась домой к Глебу. Ей несколько раз звонили на мобильный телефон какие-то мужчины, но со временем звонки прекратились. Но на это тоже никто не обращал особого внимания, ее не любили и не ревновали.

Глеб неохотно знакомил ее со своими друзьями, но молва быстро прокатилась среди них. Кто-то шутил, «что Соня почернела», в любой компании Ноня становилась объектом чужого внимания, отвлекала от бесед, от дел, занимала чужое воображение. Кроме того, она была высокого роста, а если вставала на каблуки, то выглядела с ним как фотомодель, притягивала ненужные взгляды, которых он сам всегда старался избегать.

Когда они однажды приехали на речку в деревню, она произвела там полнейший фурор. Подготовленная прежде бабушка все равно, увидев ее, наложила на себя, оторопев, крепкий троекратный крест. Дед хрипло екнул «честной матерью». Ноня в ответ только улыбалась.

— Это тоже, знаешь, не дело. Во-первых, молодая, во-вторых, не наша. Африканцам тут что за жизнь, на сыром Севере? Маета…

Он точно знал, что бабушка давно в курсе всех новостей. А это спектакль.

— Да наша она, бабушка, — заверил ее Глеб. — Она тут родилась, у нее мать русская. И фамилия у нее материнская — Пинчук. И зовут ее Соня.

— Тоже, да не то! Скажи пожалуйста! Только она такая же Пинчук, как дед наш тенор. Зубоскалка. На что она тебе? У той уж крутой был характер, но и это бог знает что за «ночка».


Глеб отмахнулся и вышел, не желая продолжать разговор. Бабушка вздохнула. Деревенские, завидев Ноню, выходили из домов. Бабы звали друг дружку. Несколько человек пришли днем на огород, любопытные соседи заскакивали под предлогом пирога, который тут же испекли, на чай, остальные слушали добытые сведения и бегали на реку смотреть, как негритоска загорает.


Ноня сидела под зонтом в вязаном купальнике и шапочке и старательно плела что-то, напевая негромко грудным чистым голосом и полными свежими губами незатейливые песенки. Глядя на ее губы, Глеб думал о другой Соне, которая не вытеснялась ничем из его головы. Он досадовал, что никак не может позабыть ее. Поглаживаемый Нониными легкими руками, он побаивался ее черных глаз. Вслушиваясь в русалочий смех купающихся женщин, она сидела под чистым голубым небом, не замечая из-за зонта прочерченной по солнцу двойной сплошной от самолета дуги, на зеленой траве, среди простых русских цветов — тысячелистника и иван-чая, и смотрелась плененной дикаркой, недавно вывезенной с рынка рабов.

— Уж больно она невинна и кротка, — говорила Глебу Вера Карповна, — в таких омутах тихих хорошие крупноголовые черти водятся! Бывают добрые люди уже потому, что у них не было случая злу проявиться.

Через два дня контактная Ноня обзавелась подружками из местных разнаряженных девчонок, которым она рисовала картинки и раздаривала плетеные украшения. Ее руки были постоянно заняты, быстро орудуя то крючком, то спицами. В деревне ее прозвали черным ангелом. Это ее забавляло. Она жила легко и там, где все остальные видели массу проблем, находила удовольствие.

— А как же ты, девка, без жилья-то осталась? — интересовалась Вера Карповна, пока они возились на кухне.

— Да как… Мне директор обещал похлопотать насчет однокомнатной квартиры, какие-то у них там были возможности. Я ждала. Но не получилось, дали маленькую комнатку в Колпино. Ну, думаю, и это хорошо. Уехала туда. Соседи вроде нормальные — муж с женой, бездетные. Я учиться пошла, работать. Потом соседи чего-то развелись, жена уехала. Сосед предложил мне жить с ним.

Она замолчала.

— Ну так и чего? Ты согласилась? — Вера Карповна кинула на нее быстрый взгляд.

— Комната моя там так и есть, сделать с ней ничего нельзя, она крошка. Но я уж туда не поеду, к нему жена вернулась, они теперь ее заняли, меня не пускают.

— Так они тебя облапошили, что ли?

— Наверное.

Вечером она подозвала Глеба и шепнула ему что-то на ухо.

* * *

Вскоре Вероника Петровна вышла замуж во второй раз после развода с Владимиром Семеновичем за мужчину младше ее на тринадцать лет. Она подошла после свадьбы к Ноне и сказала:

— Я уезжаю, ты знаешь… И… я бы хотела, чтобы мы… чтобы ты, Софья, приехала к нам. Без Глеба, с Глебом — не важно. Приедешь? Я найду тебе работу у себя, у нас с Майклом идея открыть совместную фирму.

— В Америку?

— Да.

— Вы точно этого хотите?

— Ну, раз зову, значит, хочу. Приезжай.

— Портомойницей? — Соня улыбнулась. Когда-то они уже шутили на эту тему.

— Нет, принцессой королевства Таиланд! Разберемся. Ну? Я приезжаю и сразу делаю тебе вызов?

Соня, убедившись, что Глеб спит и не слышит их, вернулась в кухню и тихо произнесла: «Я приеду. Одна».


Он спал крепко, но вздрагивая, как обычно, во сне. Софья опять снилась ему.

Он нащупал нож под подушкой.

— Сегодня особенно сильное солнцетрясение, — сказала она шепотом.

— Не заметил, странно.

— «Пей, моя девочка, пей, моя милая. Это плохое вино. Оба мы нищие, оба унылые…» — Соня запела, аккуратно распутывая пальцами кольца рыжих вьющихся волос.

— Перестань!

Он всматривался в нечеткие контуры светящейся сферы на фоне полной луны за окном, узнавал в них переливы знакомого профиля и сполохи волос на ветру. Софья напоминала гномон, странную геометрическую фигуру, образовавшуюся из параллелограмма, полую внутри, по которой, как по солнцу, всегда можно узнать время. Соня каждый раз, когда он смотрел на нее, как на часы, вслух произносила время.

— Так это еще не вся логическая цепочка, — шепотом произнесла сфера Сониным голосом.

— Я не нищий!

— А кто ты? — Сонин голос прокатился внутри полой фигуры и выскочил наружу. Не все женщины готовы предъявить мужчине свой материальный аусвайс, кормить семью, задумываться, что будет есть завтра их беременный муж. Это не их задача. Когда надо выбирать между «умный» и «работящий», я тоже выберу, пожалуй, второго. Это же только в сказках Иван-дурак сначала на печи. В жизни на печи умный, который и есть дурак. А дурак на печи гораздо позднее и потому, что уже все заработал. Помнишь такой анекдот: «Студент обращается к профессору: „Я во сне очень часто вижу, как становлюсь профессором. Что мне делать, чтобы сны стали реальностью?“»

— И что ответил профессор?

— Меньше спать!

— Ты надоела мне сниться. Преследуешь меня, как задурманивающий кошмар. Устал тебя убивать в себе, вытравливать тебя из снов. Но все же нашел обезболивающее — засыпать без них и без тебя.

— Кстати, может, шампанского? — Соня протянула откуда-то взявшуюся бутылку.

— Нет. Оно только в голову дает, и все.

— Какие-то странные у тебя к нему требования. Денег оно, конечно, не дает. Тогда коньяк!

И она уже наливала его в бокалы.

— Нейтралезнись!

Глеб почувствовал, как выпитое обожгло желудок, запекло и зашипело внутри, как подданный жар на каменке. Постепенно проявился тревожно-странный и знакомый привкус, сохранившийся в памяти еще из детства, когда отрывались языком от десен молочные зубы, когда в драке разбивалась губа. Из уголка рта выступила капля темной крови со сладким, сакральным, волнующим, родным и пугающим одновременно привкусом.

— Я не кошмар. Я праздник. Пусть не каждый день, не через день, но ведь через два точно.

— Надоело все.

— Немудрено, когда не знаешь, чего хочешь, а время неумолимо вылизывает тебе плешь на голове, когда пропитан химерами, как коньяком, оглушен иллюзиями, шаблонами, стереотипами, вбитыми в голову с детства. Хочется не то быть распростертым в заоблачной дали, не то саму эту даль приблизить к глазам, а потом в чем-нибудь погрязнуть глубоко-глубоко, то кинуться оземь с криками бляха-муха, а вместо этого впадаешь то в забытье, то в детство, то в передряги, то в унижение, то в абстракцию, то в оскопление, то в оскорбление и обструкцию. И жаждешь смерти от пронесшегося мимо тебя младенца на трехколесном велосипеде и помпезных похорон с красивым гранитным памятником, где ты на коне, попирающий копытами змея на набережной. Ты никого не можешь контролировать, ты же знаешь. Только себя.

Мимо с бешеной скоростью пронесся поезд. Ветер раскачивал люстру и звенел кольцами от штор.

— Мы ведь не будем серьезно разговаривать прямо здесь, в метро?

— Не будем. Но знай, что в этом городе нет мест для серьезных разговоров. Все серьезные разговоры ведутся здесь в самых неподходящих местах.

— Хорошо. Я от многого освободился. Я сдвинулся с мертвой точки. Как ты и хотела.

— И возможно, что зря это сделал. Или тебе это только показалось. На самом деле я не турбоподдув. Ты считаешь меня жестокой, я уязвляю, но это единственное орудие, которое явлено через меня, чтобы отрезвлять.

— Еще Белинский писал, что горе маленького человека больше и горше только от того, что он готовился быть великим. Но я-то… я не готовился! Я и не хотел им быть изначально. Я нонконформист.

— Дурак ты, а не нонконформист.

— Сейчас дураками никого не называют, теперь это человек с гуманитарным складом ума.

— Мне все равно. И нежелания, и страхи твои не быть кем-то мне понятны. Бояться надо не делания, не ошибок, бояться надо бездействия. Сколько еще ты просидишь в скорлупе? Помнишь слова Гамлета? Он сказал: заключите меня в скорлупу ореха, и я буду чувствовать себя повелителем бесконечности.[55] Стремись, отрывайся чугунными ногами от земли, пора. Свобода занимает внутри место вытекающих слез. По-моему, теперь ты стал еще более зависим от второстепенного, которое выдвинулось на первый план. Тебе не удается не упираться по мелочам, воображая, что ты уже избавился от большого, ты негибок, ты постоянно зависим от чего-то, ты цепляешься, ищешь опору. Ты не прозрел, а окосел. При этом остался слеп и с одной неверной дороги, сделав много шагов в сторону, таких шагов, которые сами по себе верные, но нелепые, ушел бог знает куда, как сбившаяся с курса эскадрилья американских бомбардировщиков «Эвенджер» в Атлантике. И если их гибель стала легендой и легла пятном на Бермудский треугольник, внушающий мистический ужас, то твоя масляным пятном так и останется на тебе.

Твой путь единственно возможный. Никто не может сделать так, чтобы ты захотел. Никто не может везти тебя на себе долго. Бессмысленно пихать в рот рыбу человеку, объявившему голодовку. Между нами холодные воды грязной реки, ты на одном ее берегу, я на другом, но это только наше положение. Больше ни о чем это не говорит. Я не хочу оглядываться, подбодрять, кричать тебе туда, на тот берег, следить за курсом, останавливаться и ждать, пока ты сделаешь всего один шаг. На каждом из нас с самого рождения уже натянута шагреневая кожа. И ее суть — сокращаться. Ты… ты со мной безнадежен. Может быть, потом когда-нибудь кто-то другой, кому повезет больше или меньше, позволит тебе найти в себе силы измениться. Гигантским своим экскаватором я вычерпала тебя до самого дна самого глубокого ущелья. До меня и со мной ты все так же стоишь в бетонном тазу. Тебе надо пережить что-то, чтобы взбодриться, разозлиться над этой вампукой, иначе взглянуть на созданное тобой. Возможно, сломаться. Мы намертво сковали друг друга фотографиями из прошлого. Нельзя столько времени любить одну и ту же женщину!