Но ведь он бежал не тогда, когда все это было и бесило его до дурных криков. Он бежал, когда Машка жила уже отдельно, приходила редко, если не сказать до обидного редко. А она взяла в голову, что отвращение его к Машке-подростку закодировало его навсегда от романов с малолетками. В общем, скверней не бывает.

Вот к какой женщине подоспел тот самый танец в ресторане, а потом – не сразу – и телефонный звонок. Сошлись по-быстрому, а чего им ждать, немолодым и одиноким? Он сказал, что живет с матерью, устал от нее безумно, но оставить не может. «Извини, я хороший сын». Сейчас, крутя в руках календарик, она думает, почему он не предложил съехаться вместе, и пусть бы в отдельной комнате доживала себе старуха, в сущности, вещь самая естественная и человеческая. Но не сказала, а Аркадий никогда ни словом, ни намеком не предлагал этого. Он часто ездил в Польшу, он был, как это говорят, славист. Про Польшу он все знал назубок. Но вот живущие в ее дом вещи – свитер по имени «зимородок», осенний плащ, удобные стоптанные мокасины – все как-то укрепляло надежду, что будет хорошо, то есть лучше. Дело в том, что такая разделенная жизнь, в сущности, ей нравилась. Не было проблем с приемом клиентов на дому, не засасывала кухня.

Машка к роману матери относилась иронически – «не первый и не последний» – и с предупредительной опаской: «Не вздумай прописывать!» «Да у него своя квартира», – отвечала она. «А ты в ней была, ты ее видела?» – «Зачем? Там живет его мать. С какой стати мне туда идти? Я ему не жена, и это меня вполне устраивает». – «Врешь, – как-то вяло сказала Машка. – Врешь, мать, и сама это знаешь». В том-то и дело, что тогда она этого не знала. И так все хорошо, чего Бога гневить?

Он не дал ей возможности подготовиться к разрыву. Не сказал никакого упреждающего слова, не унес хотя бы для начала свитер-зимородок. Просто раз – и канул. Мобильник молчал, как покойник. По домашнему телефону старческий голос ответил: «Он в отъезде. Будет нескоро». И ни тебе обязательного или, скажем мягче, желательного вопроса – кто спрашивает и что передать. Она поняла, что «славист» – это не место работы, это просто такое слово, которое может что-то определять, а может и ничего. По нему не разыщешь человека.

Мучила даже не разлука, не потеря партнера в хорошей игре, мучило оскорбленное самолюбие. Она даже ненадолго слегла, испытывая нежелание что-то делать и с кем-то разговаривать. Она взглядом гипнотизировала телефон.

Пока не ворвалась с ревом Машка и не заорала, что застукала своего Петьку с бабой, стала на него орать, а он ей так спокойно, как мудрый врач: «Не ори, я ухожу. У меня не хватало духу тебе сказать, что мне – во! (И он провел ладонью по шее.) А Шурочка – солнышко. Я даже не знал, что так бывает. Не вопи! Я оставляю все, все, все… Мне ничего отсюда не надо. Только не ори. И не порть мне отношения с сыном». Тут Машка заорала пуще, что именно так и поступит, на что Петька ей сказал:

– Знаешь, и это не помеха.

Машка орала на мать, как резаная. Она требовала от нее каких-то движений, поступков. И мать встала с одра тоски и собственного горя и пошла к Петьке. И он ей мягко так, как больной, ответил: «Не ходите, а? Не лезьте, а? Вы сами не раз ходили замуж, так какие же у вас могут быть советы по жизни?»

– Вот именно, вот именно, – бормотала она. – Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь…

– Пословицы. Том второй. А раз не знаешь, то давайте замолчим друг на друга. От вас ведь, насколько мне известно, ушел ваш сладкоголосый лысый господин?

Почему-то задело слово «лысый». Аркадий, конечно, был плешив, но плешив был и Петька. Она развернулась, дала ему по морде и ушла. И ей показалось, что никогда она не была такой счастливой и освобожденной. А всего-то ничего – хлясь по морде лица за Машку, за себя, за всех женщин сразу, которых она опекает, учит и никогда не присоветует рукоприкладства. Так пусть это будет и за них. Между прочим, удар был не слабым, он сломал Петьке шатавшийся зуб, он, выплюнув его в ладонь, сказал, что счет за работу стоматолога пришлет ей. И прислал через месяц, и она его оплатила от греха подальше, не говоря ничего Машке. Ей она сказала, что Петька свихнулся на бабе, что если на мужиков это накатывает – вспомни мой случай, – лучше отступить. Тебе он такой, из чужих рук, уже не нужен. Машка затрясла головой, завыла. Господи, откуда у нее такая истеричная дочь? Жалела ее, прижимала к себе, но, честно говоря, ей это было противно.

* * *

Вот что предшествовало падению из сумки календарика за 2001 год. Уж не год ли змеи это был? Может, и он.

Но сейчас не давала покоя мысль: что могло связывать Аркадия с этой теткой в юбке-годе? Хотя могут быть триста случаев случайных номеров в любой сумке. Дал кто-то календарик чего-то там узнать, ну, в какой день недели, к примеру, восьмое марта, а на календарике уже был написан этот номер. Кто-то его потерял, а халда просто забыла вернуть. Марина работает в редакции, он собирался сдавать книгу – нормальное пересечение, ни к чему не обязывающее. Телефон на случай… Это ведь нормальный коммуникативный путь в большом городе. Но надо вспомнить, с чем к ней пришла Марина. Разведенка, хотела выйти замуж, но был человек – и не стало. Не сказал ни два, ни полтора.

А разве у нее не так? И разве не так происходит всегда и везде? Стихи еще такие есть… Не помнит, чьи… Когда-то зацепило. Памяти совсем не стало. Вот теперь она будет ходить, искать в хламе памяти те строчки. Еще бы знать, чьи…

Если Марина придет еще, она спросит ее напрямую. В конце концов, опыт их разговора может стать бесценным вкладом в ее копилку. Она, Элизабет, откроется Марине, а Марина проплачет ей свою историю. Ах, вот эти слова:

Вчера еще в глаза глядел,

А нынче – все косится в сторону.

Ля-ля, ля-ля, ля-ля…

И кончается убойно: «Мой милый, что тебе я сделала?» И еще там где-то есть слово «вопль».

Элизабет еще не знает, что Марина никогда к ней больше не придет, что призрачная надежда разобраться в себе при помощи другого канула сразу, едва переступив порог. Она не знает, что Марина перебирает в памяти ее зоркий охват юбки и волос, и сплетенных на коленях рук, и удивление, что она не по правилам сидит на стуле. Откуда другому знать, что всякие спинки выдавливают ей сердце, что она предпочитает табуретки. Марина думает: все это не стоило ни нервов, ни денег. Одно хорошо: выпал этот чертов календарик с телефоном Арсена. Она уже забыла, что он где-то в недрах сумочки валялся. Ну, вот он и выпал. Окончательная точка в их истории. А собственно, что было-то? Просто связь назло Никите, не тебе, мол, только была нужна, а и другим понравилась. В фильме «Секс в большом городе» все так. Мужчина как аспирин от другого мужчины. Но что немцу хорошо… Она вот попробовала – не получилось. Она – опять же! – по американской науке пошла к ярбух-психоаналитику – полный провал. Ни она ей, ни ей она… Посидели, поглядели… Ученая дама подобрала ненужный Марине телефон. Это хорошо, что именно она выкинет его в ведро. В таком деле нужны чужие руки. Свои дрожали бы. Сумка Марины стала как бы легче. Так вот неожиданно и поймешь, какой груз тебя тяготит.

* * *

Неисповедимы пути тонких материй, но освобожденная, облегченная Марина вдруг ни с того, ни с сего обрела покой и даже непонятную ей самой силу. Она пошла иначе, быстрей и выпрямленней. Она думала маленькую простенькую мысль: никто не знает, что нас ждет завтра. Приходил чинильщик антенны, посмотрел на полку с книгами. «А эту я люблю, – сказал он, вытаскивая зажатого в томах Бальзака Брэдбери. – Мальчишкой я с ним летал. Такой был кайф. Куда они все делись?» – «Это не они делись – мы. Стали взрослыми». – «Дайте почитать. Верну, не бойтесь». – «Я не боюсь, – сказала она. – Но если вы его замотаете, мне будет грустно, и я о вас подумаю плохо». Господи, при чем тут это? Он ведь не сказал ей «У вас красивые глаза» или «Вы интересная женщина». Он сказал ей про кайф с Брэдбери, по нынешним временам заявление почти сродни непристойному, но зернышко уже лопнуло, выпростав слабенькие лепестки. Чего, дура? Неважно. Просто стало хорошо. Не мало во времени, когда его, хорошего, по крупичкам, по капелькам.

Одновременно! Элизабет была просто придавлена к земле этим календарным квадратиком. И из всех возможных глупых телодвижений она избрала это: стала звонить по написанному на нем телефону. И телефон ответил. Почти через четыре года молчания.

– Это я, – сказала она. – Можешь вспомнить?

– Запросто, – голос был тускл и равнодушен. – Привет, Эльжбета (так он ее когда-то называл – на польский манер).

– Моя клиентка выронила календарик с твоим номером. Я говорю ей: «Спрячьте». А она мне: «Да выбросите его к чертовой матери».

Такой был взят ею тон. В последнюю секунду она заменила «родную мать» на чертову.

– И что за пациентка?

– Снулая баба с тусклыми волосами. Садится на краешек стула. Юбке сто лет. На шее родинка. Говорит тебе это что-нибудь?

– У меня не бывает снулых. Что угодно, кроме этого. Как там ты? Все вправляешь мозги бедному женскому человечеству?

– А что мне сделается? – ответила она лихо, едва сдерживая колотящееся сердце: на что она рассчитывала? Что скажет – сейчас приду? Или: «Боже, как я рад тебя слышать»? Даже не вздрогнул на гласной, не поперхнулся на согласной, не замер на запятой. Ё-моё! Какая идиотка. И теперь, если он положит трубку, она останется еще в большем отвале, чем раньше. Раньше – просто исчез. А сейчас исчезает на глазах, вернее, на ушах… Раньше можно было подумать – мало ли что… Теперь никакого «мало», а большое – иди-ка ты на хрен, чего звонишь, дура?

Из этой ситуации надо было выбраться хотя бы без оскорбительного для себя урона.

– Как мама? – спросила она.

– С божьей помощью помре уже два года как…

– Прости. Не знала. Ты все так же польский резидент?

– Ты случайно меня застала, – почему-то она точно знает, что он врет, – я как раз собираюсь улетать в Польшу. Гружу чемодан.

– А книга вышла?

– Конечно. Я не делаю пустой работы.

– Намекаешь? – зачем-то спрашивает она, уже заранее предчувствуя хамство.

– Намекаю, – как-то зло отвечает он. – Бэт! Не тяни кота за хвост. У тебя ко мне дело?

– Ну, знаешь, – кричит она ему. – Нечего хамить. Я позвонила с добрыми намерениями… Узнать… Ты тогда так исчез…

– Ё-моё! – уже кричит он. Вспомни еще советскую власть.

– А что она тебе сделала плохого?

Ее затягивает какая-то наглая, тупая трясина. Да скажи ему: «Пошел ты на …й!» Или вежливо так: «Ко мне пришли». Но ей будто всласть это истязание.

– Пока, Бэт! – говорит он. – У меня дела. Ко мне пришли. – И первый кладет трубку.

Какому слову научила ее Марина? Konac — по-польски смерть. Она знает: это слово у нее – от него. И не случаен этот выброшенный календарик. Ее хотят убить! Ей посылают знак смерти! Боль пронзает ее насквозь.

Надо срочно позвонить Ольге. Она умеет снимать порчу. Элизабет у нее училась, с ее помощью переучивалась, восхищаясь ею и, что там говорить, завидуя. Красивые пальцы с перстнями, ноги длинные с красивой изящной стопой, вал волос.

– Никогда не перебивайте говорящего. Ждите следующей фразы. В ней может быть смысл. Она может напрочь опровергнуть все предыдущее. А все произнесенное вслух – практически уже лекарство. Выговорившемуся надо только утереть губы.

Она была успешна во всем, эта Ольга, и сейчас Элизабет услышит ее голос, мягкий, спокойный, спасающий. Но было занято. Глухо занято. Долго-долго. Хотя время Элизабет уже было совсем другим. Оно уже не понимало минут и стрелок. «Не перебивайте говорящего. Ждите следующей фразы. В ней может быть смысл».

Элизабет цепенеет от отчаяния. С ней такого не было никогда. «Пока, Бэт! Ко мне пришли». Как она, сильная, двинула Петьку, пришлось тому зуб выплевывать. А как она разбирается с этими комолыми телками, как стягивает рваные нитки отношений, связей. Она умеет. Она умная. Она сильная. Но слова, ее же слова, не проникают внутрь, они пролетают мимо, как стрелы бестолкового лучника. Вдруг откуда-то, прямо из-под кожи, слова Машки: «Да это ты во всем виновата. Я не видела тебя счастливой. Вечный гон… Куда? Ты хоть помнишь меня маленькую?» Всем телом Элизабет хочет вскрикнуть: «Я все помню, доченька. Все!» Но, оказывается, нет у тела органа, чтоб докричаться до дочери. И вдруг, как на транспаранте, ЭТО: «Я уже никому не нужна. Я уже климактерическая особа. Мой удел… Konac». Удел, узел, увал, увалень… Почему она раньше не замечала неуклюжесть буквы «у», как бездарно она тычется рогами?

Ей становится душно, вот и снова душное «у». Надо выйти на балкон. Он у нее хлипкий, из тех, что ставили еще в скорости советских застроек-башен. Чем ему не угодила та власть? Она хочет туда, обратно. Она была тогда молода. Она была тогда девчонка. У нее было будущее. Какое еще будущее, если в нем два «у»? Она держится за перила и смотрит вниз. Упасть. Но с какой стати? Ей, сильной, удачливой. Нет, упасть…