К вечеру выяснилось, что на базе их осталось всего четверо — Анька с рыжим графом Толстым и еще одна замужняя пара из цеха завода печатных схем. Девушка подошла к Аньке, спросила:
— Вы тоже потрахаться, да? Могу понять. Мы с мужем живем у его родителей. Ребенку четыре годика. Квартира отдельная, но двухкомнатная живопырка. Ни вздохнешь, ни крикнешь. Хоть тут душу отведу. Ты тоже не стесняйся, если что.
Они честно поделили большой дом на две примерно равные части и действительно не стеснялись. В понедельник охрипшая, но довольная пара чуть свет отправилась на станцию. Анька и граф уезжали позже, на десятичасовом.
Утро выдалось молчаливым — они будто сговорились обходиться без слов. Улыбка, кивок, взгляд. Позавтракали, собрались, вышли. Как сказал Робертино, колхозные романы остаются в колхозе. Колхоз кончился; еще немного, и начнется город. Получается, всё? Наверно, так. Ведь Анька уже проходила через это после Евпатории: как выяснилось, то самозабвенное чувство во многом было составлено из сугубо местного материала. Черное греческое море, черная, страстная, дышащая желанием ночь, острые плавники олимпийских богов над поверхностью вольера… — любовь питалась всем этим антуражем, как детеныш дельфина молоком матери. Босоногой Афродите не выжить на берегах свинцовой северной реки — разве что в музее, в качестве диковинки. Поди-ка помеси босыми божественными ступнями коричневый солено-песочный снег…
С другой стороны, разве то, что произошло между нею и рыжим Леней, было частью местного колорита? Разве они ничем не отличались от прочей вечерней пошлости: от «полного десантного контакта» на танцах, от торопливого «выгуливания гормонов» в луговых шалашах, от кошачьих воплей соседней пары, твердо решившей накричаться на всю жизнь вперед? Этот вопрос повис перед ними еще с прошлого вечера — явственный, унылый и, увы, безответный. Он был хорошо виден и в темноте, отравив своим немым присутствием их последнюю колхозную ночь. Собственно, и ночь-то прошла впустую, без того огня, который прежде вспыхивал между ними от одного только прикосновения. Возможно, мешали крики, доносящиеся с другой половины? Но еще вчера они нисколько не волновали Аньку — она просто не слышала ничего, кроме стука крови в висках. Отчего же теперь всё иначе?
Когда рыжий положил руку ей на плечо, Анька отрицательно покачала головой:
— Нет, граф, не сейчас. Пойдем лучше на крылечко, покурим.
Там, на крыльце, завернувшись в одеяла, они и провели почти всю ночь. С реки тянуло холодком, темнели на лугу шалаши в ожидании следующей смены, луна время от времени выглядывала в окно между облаками, удивлялась: «Вы всё еще здесь?» — и тут же пряталась снова. Вдали угадывался лес.
«Ягодки, грибочки — вот чем надо заниматься в колхозе, Анна Денисовна, — думала Анька. — Заготавливать продукты на благо семьи, чтобы было что подцепить на вилку у праздничного стола. И под водочку, под водочку… — а ты что? Сидишь тут, как на похоронах перед свежей могилой».
А ведь и впрямь похороны — того, что было и умерло. Умерло? Или нет?
— Аня, пойдем в дом, — сказал рыжий. — Уже третий час ночи, хорошо бы немного поспать перед дорогой. Да и крикуны наши смолкли, слышишь? Наверно, уснули.
— Ничего, проснутся, — мрачно пообещала Анька, поднимаясь на ноги. — Если его еще хватит на утренний спектакль. Хотя, по-моему, они вопят просто так, потому что можно.
Они вернулись в постель и сразу заснули, даже не коснувшись друг друга, а утром по дороге на станцию не обменялись ни единой репликой. Молчание начинало тяготить обоих, и на станции, когда из-за поворота, натужно влача четыре древних вагона, показался подкидыш, Анька почувствовала облегчение. Колхоз официально заканчивался на пороге одного из этих фанерных стариков с непривычно маленькими прямоугольными окнами, облезлыми синими стенами и темными от времени лавками, на которых ножами, штыками, заточками, а то и просто ногтем была нацарапана хроника давно ушедших времен.
Здесь, среди ситцевых головных платков и засаленных серых пиджаков, среди мешков и узлов, среди старух, жующих пустоту беззубыми ртами и щербатых стариков с узловатыми, желтыми от курева руками-корягами, здесь и закончатся ее тихвинские Дельфы. Жалко, что и говорить. Но не горевать же всю оставшуюся жизнь на крылечке бывшей деревенской больницы, глядя на свежее надгробье?
В вагоне они отыскали свободную лавку и уселись напротив пожилой тетки со строгим, словно окаменевшим лицом. На скамье рядом с нею стояло эмалированное ведро — судя по пряному запаху, с каким-то соленьем, тут же примостились два аккуратных узла, связанных между собой лямкой для удобства ношения. Подкидыш тронулся неожиданно шустро, как будто ему передалось Анькино нетерпение, — тронулся и тут же притормозил, опомнившись. Все в вагоне качнулись назад, потом вперед, потом снова назад. Анька тоже едва не слетела с лавки; возможно, и слетела бы, если бы рыжий не успел схватить ее за руку и притянуть к себе.
Она смущенно повернулась, и впервые за последние десять-двенадцать часов встретилась с ним глазами, лицом к лицу. Встретилась, и с внезапной ясностью осознала, что ровным счетом ничего не кончилось. Что могила в колхозе напротив крылечка пуста, и все только начинается. Что они сели в вагон не одни; что вместе с ними едет пока еще младенчески хрупкое, но уже крайне требовательное существо, называемое любовью. Что этот младенец никоим образом не принадлежит колхозу, и не останется там ни за какие отгулы. Увидевший свет под кустом на краю осеннего поля, он твердо намеревался не отпускать от себя своих родителей и пробраться в их мир, мир электричек и магистралей, пробраться любой ценой, пусть даже и как подкидыш. Да-да, подкидыш — вот как следовало его именовать, и вовсе не случайно везущий его поезд назывался тем же самым словом.
Рыжий тем временем не отпускал ее ладони; они давно уже, не вынеся интенсивности чувства, смотрели в разные стороны: она — на серый гнилой лес по левую сторону колеи, он — на серый гнилой лес по правую сторону. Но две руки, сцепившись, как обезумевшие любовники, сплетая пальцы, как бедра, прижимая ладонь к ладони, как живот к животу, продолжали вершить заветное действо любви, целуя, лаская и вздрагивая в своем бесстыдном совокуплении. Анька закрыла глаза, она вдруг поняла, что еще немного и начнет охать, а то и кричать, как давешняя соседка-крикунья.
«Боже, — пронеслось у нее в голове, — я снова делаю это в вагоне, только теперь — среди бела дня и на глазах у всех. Надо немедленно прекратить… но почему прекращать? Мы ведь просто держимся за руки. Со стороны не видно… боже, как хорошо… боже… боже…»
— Совсем стыд потеряли!
Кое-как приведя в норму дыхание, Анька разлепила веки. Тетка со скамейки напротив, сжав в ниточку бесцветные губы, сверлила ее недобрым взглядом.
— Что тетенька? — невинно переспросила Анька, даже не пытаясь скрыть хрипоту своего голоса. — Вы что-то сказали?
— Совсем стыд потеряла! — прошипела тетка, на этот раз обращаясь непосредственно к ней.
«Она тоже это видит! — подумала Анька. — Это настолько заметно, что видно со стороны! Значит, это не моя фантазия. Значит, он и в самом деле с нами, этот подкидыш, жив-здоров, и знай себе надрывает глотку. Не нравится? Извиняйте, тетенька, ничем не могу помочь: не выкидывать же такого ребеночка…»
И она молча улыбнулась соседке спокойной снисходительной улыбкой, бьющей хлеще самой хлесткой пощечины. Улыбкой, с которой одна женщина, обладательница зрелой и сильной любви, а значит, и властительница всей земли и луны с солнцем в придачу, улыбается другой — нищей, обделенной, завистливой, потерявшей надежду даже на малую кроху счастья. Тетка вспыхнула и завозилась, впрягаясь в свои узлы.
— Куда же вы, тетенька? — тем же невинным тоном осведомилась Анька, когда соседка потащила свой багаж на другое место. — Тут кино показывают…
— Я люблю тебя… — тихо сказал рыжий, глядя в окно.
У Аньки перехватило дыхание. Ладони снова прижались друг к дружке, как слипшиеся от любовного пота животы.
— Повтори, — попросила она.
— Я люблю тебя…
— Ох… — вырвалось у нее.
Слава богу, тетка уже сидела в другом месте. На узловую они приехали в состоянии, близком к полному истощению, как любовники после особенно ненасытной ночи.
Электричку пришлось ждать больше часа. Они вышли на небольшую площадь за зданием станции и, обойдя ее, пристроились на зеленом газончике. Подкидыш лежал между ними и непрерывно требовал внимания. Шалопай рос не по дням, а по часам.
— Ты заметил, что у станций два лица? — сказала она. — Одно обращено на железную дорогу. Оно говорит: «Сойди здесь, не пожалеешь!» Вранье. Потому что у другой стороны станции всегда есть другое лицо. Там площадь, а на ней — невольничий рынок.
— Узловая, — сказал рыжий, глядя в небо. — Это, наверно, от слова узлы. Они тут все с узлами.
— Тогда было бы «Узловая-Мешочная», — возразила Анька.
— А как называется эта площадь? «Можно, я тебя поцелую?»
— Нет, не так. Она называется «площадь Льва Толстого». Можно. Только в щеку, а то нас заберут за нарушение общественного порядка… всех троих.
— Троих?
— Ну да. Меня, тебя и подкидыша.
— Какого подкидыша?
— Поцелуй меня еще раз…
Над площадью нависало низкое северное небо, совсем не похожее на синее небо Дельфов. «Ну и что? — подумала Анька. — Я и не хочу быть Афродитой. Я Анна Денисовна Соболева, прошу любить и жаловать. Хотя “жаловать” — фиг с ним, “любить” мне хватит. И вообще, Лев Толстой ничуть не хуже Гомера. А уж когда дело доходит до порчи девок на покосе, так и вовсе…»
— Заберут, точно заберут… — прошептала она в его приближающиеся губы.
Потом было возвращение в город, чужой Слава в роли родного мужа, Павлик, свет очей, ученик второго класса, дом, работа, обычная повседневная рутина. Но подкидыш так никуда и не делся, продолжая цепляться за них с поразительным упорством. «С упорством обреченного», как добавил бы Робертино Шпрыгин, который решительно не одобрял Анькиного поведения.
— Ох, Соболева, Соболева, — говорил он, глядя, как она подкрашивает губы, перед тем как убежать к совершенно определенной цели. — Погубишь ты себя, попомни мое слово. Подумай, чем ты рискуешь. Твой Слава превосходный парень, со светлой головой и хорошими перспективами. У вас отдельная квартира, пусть и не в центре, но, зная Славу, можно не сомневаться, что со временем он выменяет ее на что-нибудь путное. Опять же, Павлик — он ведь обожает отца, не так ли? Завязывай со своим рыжим, Соболева. Сколько можно бегать на Гатчинскую? Об этом в конторе уже каждая собака знает, учти. Кто-нибудь да стукнет, не сомневайся, мир не без добрых людей. Что ты тогда будешь делать?
Анька отвечала улыбкой — той самой, которая согнала с лавки тетку-мешочницу в вагоне подкидыша. Но, как видно, этот аргумент безотказно действует только на женщин. Мужчины глупее, для объяснения им непременно нужны слова. А объяснять словами слишком долго и утомительно.
Как правило, они встречались на Гатчинской улице, где граф Толстой снимал комнату в трехкомнатной квартире, в четверти часа ходьбы от Анькиной проходной, а если бегом, то и вдвое быстрее. Он работал на заводе начальником суточной смены — сутки работаешь, трое отдыхаешь, очень удобно для дневных свиданий. Другие две комнаты занимала хозяйка, женщина лет тридцати с сыном, ровесником Павлика. Иногда, навещая рыжего по вечерам, Анька сталкивалась с нею в коридоре, всякий раз быстро проскальзывая мимо в сопровождении сдавленного «здрасте».
Хозяйка «здрасте» игнорировала, зато отвешивала взгляды потяжелее боксерских оплеух. Возможно, сдавая комнату одинокому мужчине, она имела в виду не только квартплату и потому рассматривала его внезапно возникшую подругу как незаконную захватчицу. Нельзя сказать, что Анька чувствовала себя уютно в ее присутствии: в конце концов, хозяйка была в своем праве, на своей территории, а Анька… Кем была Анька? Гм… этот вопрос она предпочитала оставлять без ответа — примерно так же, как и увещевания Робертино. Может, когда-нибудь и в самом деле придется отвечать по полной программе… — да еще как придется…
Только вот зачем думать об этом сейчас, когда она бодро месит коричневый снег по Гатчинской улице? Выбросьте из головы эти досадные мелочи, Анна Денисовна. По крайней мере, на настоящую минуту всё устроено в самом лучшем виде. Несчастная Ирочка Локшина сдана с рук на руки надежному Шпрыгину, в конторе прикроет надежная Мама-Нина, на часах надежная половина первого, и зубодробительных взглядов хозяйки не предвидится. В квартире только он, Любимый…
Мимо мелькают знакомые фасады. Гатчинская улица, пудожский гранит, тихвинская любовь. Вот и подъезд… — теперь вверх через две ступеньки на третий этаж… Условный звонок: длинный — два коротких. И ждать, придерживая рукой рвущееся наружу сердце. За дверью знакомые шаги. Открывает. Он. Шлепанцы, домашние штаны, майка. И сразу носом туда, в майку, к родной веснушчатой коже, в головокружительный улетный запах.
"Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны)" отзывы
Отзывы читателей о книге "Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны)". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны)" друзьям в соцсетях.