В приемной комнате вытрезвителя Аньку принимают ласково, усаживают в уголке, наливают стакан чая. Второй понятой, тоже дружинник, молоденький студент из соседнего института, погружен в чтение учебника. Его можно понять: на носу сессия. Постепенно успокаивается и Анька. Не зря говорят: все, что ни случается, — к лучшему. Здесь, в теплой приемной, по крайней мере, не хуже, чем на холодной декабрьской улице.

Да и работа несложная. Работа, прямо скажем, не бей лежачего. Время от времени «хмелеуборочный» фургон привозит клиентов — по одному, по два. Как правило, они бессловесны, если не бессознательны. Лейтенант оформляет протокол, Анька и студент подписывают, клиента уносят внутрь, за тяжелую, обитую дерматином дверь. Вот и все. Действительно, ничего страшного.

После десяти Анька начинает многозначительно поглядывать на часы. Лейтенант, уловив намек, улыбается:

— Ладно, так уж и быть, дуй до хаты. А хочешь, хлопцы тебя до остановки подбросят? Тебе на автобус или в метро?

— На кольцо девяносто восьмого.

— Ну вот… — лицо лейтенанта еще больше добреет. — Подожди пять минуток, сейчас фургон прибудет. Оформим клиентов и поедешь.

Анька благодарно кивает: так еще и лучше. Пешком отсюда до остановки четверть часа как минимум. Тем более что фургон — вон он, подъехал, из окна видно.

Вот только последний клиент совсем не похож на предыдущих. Наотмашь распахивается дверь, и два раскрасневшихся милиционера вталкивают в комнату высокого мужика в кроличьей шапке. Анька узнает его сразу: это ведь дядька из очереди за стенками, тот самый, который не далее как сегодня утром обновил ей печать на запястье! Милиционеры силой усаживают мужика на скамью у стены напротив лейтенантского стола.

— За что, командир? — с обидой произносит кроличья шапка. — Разве я пьян? Ну?! Ты посмотри на меня, командир. Что ты все в бумаги да в бумаги? На человека посмотри! Я человек, понял?! Командир! Командир! Разве я пьян?

Лейтенант отрывает глаза от протокола и смотрит на задержанного.

— А когда ты пьян, Миронов? — мягко интересуется он. — Ты у нас всегда трезв. Раз в две недели как минимум. Мой тебе совет, Миронов: веди себя тише. Если уж ты человек. Человек, он представителей власти уважает, а не бьется, как ёханый карась.

— Это я-то карась? — горько переспрашивает мужик. — Ии-и… эх ты, командир. Разве ж я пьян? Они ж меня из сквера взяли. Ну что я делал, кому мешал? Отдыхал на скамейке, только и всего. Это вы для плана, да? Не хватает? Не хватает для плана — хватай Миронова, да? Ии-и…

Лейтенант прищуривается.

— Кому мешал? Социалистическому правопорядку мешал. Сейчас, Миронов, зима на дворе. И в сквере тоже зима, минус семь. Вот замерз бы ты, Миронов на этой скамейке, и что тогда? Кто отвечал бы? Ты? Ты уже ответить не смог бы, Миронов. Родственники? Нет у тебя родственников, один ты, как перст. Кто тогда остается? Остается, Миронов, только он, социалистический правопорядок. Это на его ответственные плечи легла бы вся соответствующая ответственность. Это ж сколько хлопот, Миронов, сам подумай! Констатировать смерть, отвезти в морг, вскрыть, осмотреть, заказать гроб, похоронить…

— Вскрыть? — растерянно повторяет Миронов. — Кого вскрыть? Меня вскрыть? За что, командир? Да я трезв, как стекло. Хочешь, пройдусь?

Он порывается встать, но два милиционера, нажав на плечи, прижимают его к лавке.

— Дай пройтись! — выкрикивает задержанный. — Ну дай, ну что тебе стоит…

— Черт с ним, — вздыхает лейтенант, — пусть пройдет. Хлопцы, дайте.

— Спасибо, командир! Эх, где наша не пропадала…

Кроличья шапка радостно вскакивает со скамьи и отбегает к стене. Пол в комнате дощатый, крашеный; прямые линии его досок лежат перед мужиком как узенький мостик к свободе. Зачем-то поплевав на ладони, Миронов делает первый шаг. Глаза его выпучены для пущей сосредоточенности, нижняя губа закушена, руки расставлены по сторонам. Шаг, еще шаг…

Нетвердые ноги кренделями — против милицейского пола, прямого и неотвратимого, как протокол. Нетрезвый человек против равнодушной судьбы. Присутствующие, затаив дыхание, следят за этим неравным поединком. Даже студент оторвался от своего учебника. Удивительно, но пока что Миронов идет пряменько, не сбиваясь с доски. Неужели так и дойдет?

— Йех!! — вдруг рявкает один из милиционеров, и мужик, вздрогнув от неожиданности, оступается, не добрав всего лишь одного метра до заветной цели.

— Вот видишь… — лейтенант сочувствующе разводит руками и возвращается к заполнению протокола.

Миронов какое-то время стоит, горестно мотая головой, затем снова садится на скамью.

— Менты поганые… — тихо бормочет он. — Всегда вы так… сволочи…

— Миронов, я тебя один раз уже предупреждал: веди себя тише, — говорит лейтенант, не поднимая глаз от стола. — Теперь предупреждаю вторично. Третьего последнего предупреждения не будет. Это тебе не Китай… Хлопцы, давайте изъятие.

Один из милиционеров подходит к столу и начинает доставать из бумажного пакета изъятые у задержанного вещи.

— Так, — записывает лейтенант. — Нос-платок. Зап-книжка. Карандаш. Ремень брючный. Кошелек. Мелочь монетами… считал?

— Двадцать четыре копейки, — докладывает милиционер.

Миронов вдруг резко вскидывает голову.

— А рубль? Где рубль?! Там еще рубль был! Отдайте рубль, гады! Отдайте рубль!

Вскочив на ноги, он бросается к столу, волоча за собой двух милиционеров. Те пытаются выкрутить мужику руки, но безуспешно: возмущение и жалость к пропавшему рублю придают ему поистине нечеловеческие силы. Кроличья шапка катится по полу; расхристанный, мосластый, патлатый, со сползшими до колен штанами, он наступает на сидящего за столом лейтенанта.

— Вы на кого прете?! — кричит он. — Вы на народ прете! Менты поганые! Чью кровь льете? Чью кровь?! Кровь! Кровь! Кровь!

Дикий взгляд мужика устремлен в угол комнаты. Анька смотрит туда же — на полу и в самом деле поблескивает небольшая красноватая лужица. Господи, это же мясо наконец протекло!

— Сатрапы!

Последнее ругательство взято из какого-то другого словаря и потому переполняет чашу милицейского терпения. Лейтенант багровеет и бросается на помощь подчиненным. Втроем они кое-как скручивают бунтовщика. Теперь он лежит на полу, шаря по стенам полубезумными глазами, как будто запамятовал что-то очень важное и теперь отчаянно старается припомнить. Что ищет он в краю далеком приемной комнаты районного вытрезвителя? Что бросил он на родной Петроградской стороне? Мутный взгляд мужика упирается в Аньку и медленно проясняется. Вспомнил! Вспомнил!

— Очередь! — хрипит он. — Я пропущу очередь! Командир, будь человеком! Мне ведь завтра отмечаться… с восьми до полдевятого… Командир! Вот ее спроси! Скажи ему, девушка! Не молчи, скажи. Да что ж вы за люди такие, нелюди! Я ведь тебе давеча помог, неужто забыла? Скажи-и-и…

Лейтенант озадаченно поворачивается к Аньке.

— Что он такое несет? Вы что, знакомы?

Анька кивает:

— В одной очереди отмечаемся, около мебельного на Большом. Каждый день утром и вечером… на стенку…

— На стенку? — ухмыляется один из милиционеров, вытирая со лба боевой пот. — Ему только стенки и не хватает. И взвода расстрельного.

— Отставить, — устало командует лейтенант. — Гражданочка, ты, кажется, домой спешила? Подписывай здесь и свободна. И ты, студент, тоже.

Анька подхватывает сумку с протекшим мясом и бочком, бочком, минуя лежащего на полу мужика, пробирается к двери. По дороге она поднимает кроличью шапку, кладет на краешек скамьи. Лейтенант провожает понятых угрюмым взглядом. О «подбросить до автобуса» речи теперь явно не идет: в сложившейся обстановке каждые руки на счету. Ну и ладно, не больно-то и хотелось. Мы и пешком дойдем, не гордые.

Держа на отлете сумку, Анька споро месит сапогами коричневую кашу зимних городских тротуаров. Отгул в кармане, сутки катятся к концу. Она сворачивает на Кировский. Здесь народу побольше. Слева впадает в площадь Большой проспект. Если присмотреться, отсюда видна витрина мебельного магазина. Сейчас возле него пусто; дородная тетка с цигейковым воротником придет сюда только к восьми утра, откроет свою тетрадку, начнет ставить галочки. Кто-то опоздает на минуту-другую, станет молить о пощаде и, скорее всего, получит ее в обмен на скромную денежную бумажку. Мы ведь не звери, правда? Кто-то не появится вовсе и будет безжалостно вычеркнут — как, например, этот несчастный мужик в кроличьей шапке. Слабые отпадают, сильные остаются. А вот и площадь Льва Толстого, кольцо девяносто восьмого автобуса.

16

Тупик «Сортировочный»

По причине позднего времени на кольце девяносто восьмого автобуса нет ни души. Это вам не утро, когда требуется хитрить, приманивая к себе переднюю дверь. Автобус стоит тут же, невдалеке, знакомый на вид шофер читает «Советский спорт». Завидев на остановке одинокую Анькину фигуру, он смотрит на часы, сворачивает газету и трогает с места.

— Уфф, — вздыхает дверь, распахиваясь персонально для Аньки.

Она входит, держа сумку так, чтобы водитель не видел текущего мяса, — зачем зря расстраивать человека.

— Привет, — говорит шофер. — Что так поздно?

— Дружина, — улыбается Анька.

— Много хулиганов наловила?

— Ровно на один отгул. Я их так меряю…

В салоне светло и чисто. До первых двух-трех остановок он весь принадлежит Аньке: садись, куда хочешь! Она выбирает одиночное сиденье в задней половине. Если сесть ближе, то шофер будет пялиться всю дорогу, подмигивать, улыбаться, зачем ей это? Да и мясо течет, неудобно.

Только усевшись, она вдруг осознает, насколько устала. Правда, непонятно с чего: день вроде бы обычный, ничего из ряда вон выходящего. За стеклом мелькают дома, фонари, освещенные окна. Город ложится спать на пустые грязные тротуары. Снаружи темно и сыро. К ночи подморозило, так что наледь наверняка подкопила сил и расставила много новых ловушек. Зато здесь, в автобусе, рай земной. Тепло и сухо, если, конечно, забыть о подтекающем мясе. Движения на улицах никакого, так что можно чесать во весь дух от светофора к светофору. Двойной «Икарус» похож одновременно и на гусеницу, и на тигра, как опытный восточный боец, меняющий стили по ходу поединка. Он то выгибает хребтину, вытягиваясь в струну, сжимая и разжимая черную соединительную гармошку, то рычит, угрожающе припадая на передние лапы.

Ехать бы так и ехать — от станции к станции, от станции к станции, без конца… При всей усталости Анька не уверена, что хочет домой. Дома Слава. Будет заглядывать в глаза, задавать вопросы, а то и полезет «налаживать отношения». При мысли об этом Аньку передергивает. Слава богу, сегодня можно легко отговориться смертельной усталостью. Сразу из прихожей шагнуть в ванную, принять душ, а потом немедленно лечь лицом в подушку. Хотя нет, сразу не получится: сначала нужно переложить мясо в кастрюлю и в холодильник. Но уж после мяса-то точно.

Автобус поворачивает на проспект Смирнова и пускается во всю прыть, длинными тигриными прыжками. Анька смотрит в окно на свое отражение, на портрет Соболевой Анны Денисовны, скользящий по стенам засыпающих зданий, по стволам черных озябших деревьев. Этими портретами увешан сейчас весь маршрут, как во время какой-нибудь государственной годовщины.

— Ну что, Анна Денисовна, поговорим? — спрашивает у портрета Анька. — Сколько можно увертываться? Нехорошо, Анна Денисовна, невежливо. И ладно бы только невежливо, но еще и глупо. Страусиная политика. Но трусиху-страусиху хотя бы можно понять: так-то у нее всё при всём — и гузка, и грудь, и ноги, и перья расчудесные, — а вот башка подвела. Такую лысую уродливую башку только в песок и прятать: мол, смотрите на перья и на задницу, а на лицо не надо… Но у тебя-то, Анна Денисовна, вроде как и волос роскошный, и морда не из последних, в дополнение ко всем прочим достоинствам. Почему же ты готова болтать о чем угодно, только не о главном?

Анька укоризненно качает головой, и портрет Анны Денисовны согласно кивает ей с домов проспекта. Ну слава богу, договорились… Она зажмуривается и словно отдергивает тяжелую темную портьеру, которую сама же и повесила на входе собственного сознания еще во второй половине дня, начиная с того момента, когда вышла из подъезда дома на Гатчинской улице. Тогда она строго запретила себе думать на эту тему. И не просто запретила, но и довольно скрупулезно соблюдала этот запрет, хотя, как говорит Робертино, стоит запретить себе думать о чем-либо — например, о зеленой обезьяне, так только о ней и думаешь. Но, видимо, рыжий граф Толстой это вам не какая-нибудь зеленая обезьяна…

За портьерой — маленькая комнатка с продавленной кроватью, столом и одностворчатым шкафом. За портьерой — весь мир, огромный и крошечный, и она сама, распростертая на всю его протяженность, отдающаяся каждой клеточкой своего существа. За портьерой — Любимый, его горячий задыхающийся шепот: