Примерно такие же речи Робертино произносит, когда в группу приходит разнарядка на демонстрацию, овощебазу или выезд в колхоз. И в его словах есть немалый резон, признаваемый всеми. Во всяком случае, политинформациями не манкирует в отделе никто.

«Красный уголок» полон, и парторг Лукьянов, требуя тишины, уже дважды стучал по графину шариковой ручкой. Мама-Нина машет Аньке от двери через головы собравшихся, беззвучно шевелит губами.

— Что?.. Что?.. — не понимает Анька.

По-рыбьи разевая рот, Мама-Нина повторяет свою пантомиму. «Где и-ро-чка?» — разбирает по губам Анька и быстро оглядывает комнату. В самом деле, где Ирочка Локшина? С утра ее не было видно. Может, в курилке? Теперь Анькина очередь на пантомиму.

— Нет! — отчаянно мотает головой Мама-Нина. — В курилке нет!

— Товарищ Соболева, сядьте, — говорит Лукьянов из президиума. — Товарищ Заева, что вы нам тут театр устраиваете? Садитесь, товарищи. Раньше сядем — раньше выйдем. Товарищ Заева, доложите отсутствующих.

Едва усевшаяся Мама-Нина снова встает и начинает уныло перелистывать тетрадку. Листает долго, закрывает, открывает и снова принимается мусолить разграфленные странички. Врать бесполезно: потом правда все равно откроется и будет только хуже.

— Товарищ Заева, сколько можно? — подгоняет ее Лукьянов.

Мама-Нина откашливается.

— Отсутствуют по уважительным причинам — пятеро. Трое по болезни, одна в командировке, один в отпуске.

— Так… — Лукьянов делает пометку в блокноте. — Списочек мне потом. Дальше.

— По неуважительным… — начинает Мама-Нина и обреченно оглядывается на дверь. Ирочкина прогрессивка зависает на кончике лукьяновской ручки, вот-вот капнет оттуда в партийный блокнот, капнет и канет безвозвратно, бесповоротно. — По неуважительным…

Мама-Нина снова призывно смотрит на дверь, и та, словно повинуясь чуду материнской заботы, вдруг плавно распахивается, и в комнату влетает запоздавшая Ирочка. Успела!

— …отсутствующих нет! — победно завершает отчет Мама-Нина и шумно плюхается на стул, словно ставит печать.

— Так и запишем… — Лукьянов с видимым удовлетворением отмечает в блокноте очередную стопроцентную явку.

Анька с тревогой смотрит на Ирочку. Ее меловую бледность не могут скрыть даже огромные, в пол-лица, дымчатые очки.

— Сюда, Ируня, сюда!

Ирочка пробирается к подруге, тоненькая, щуплая, натуральная дюймовочка среди больших майских жуков. Жуки двигаются по скамье влево-вправо, освобождают ей место.

— Товарищи! — устало говорит Лукьянов. — Сколько можно, товарищи. Давайте уважать друг друга. А то мы так до обеда не закончим.

— Не трожь святое! — кричит с места Робертино.

— Так ведь и я об том же! Давайте уже рассядемся и начнем.

Анька трогает подругу за плечо:

— Ирочка, что случилось?

Ирочкин рот кривится в вымученном подобии улыбки. Она пробует что-то сказать, но по дороге передумывает и просто берет Аньку под руку, прислоняется виском к ее плечу и затихает.

— Боже, да что с тобой?

Анька ловит встревоженный взгляд Нины Заевой. Видимо, та тоже чувствует, что с Ирочкой происходит что-то плохое. Значит, так и есть: прославленное чутье Мамы-Нины еще никогда не подводило.

В комнате стоит ровный гул от приглушенного шепота, покашливания, сдавленных смешков, шиканья, шарканья, движения. В этом мерно колышущемся болоте лукьяновский баритон подобен голове утопающего, которая то скрывается в трясине звуков, то вновь выныривает на поверхность.

— …о станции «Венера-14»… люди грамотные… читали в газетах… демонстрация в Амстердаме в защиту мира… пятьсот тысяч… вы тут все люди грамотные… такая демонстрация… со всех концов мира… защита мира… президент Рейган… грамотные люди…

Детская Ирочкина рука неподвижна под Анькиной ладонью, очки сбились набок, поникшая голова слегка подрагивает в такт судорожному неровному дыханию. В «Красном уголке» душно, а ведь политинформация только началась. Что же будет дальше?

— Ируня… — ласково шепчет Анька, наклоняясь к бледному лбу. — Иру-у-уня…

Нет ответа.

— …ознаменовался очередным… — продолжает бубнить парторг Лукьянов, — …аннексия Голанских высот… сионистская правящая верхушка…

Шум в комнате разом снижается, будто кто-то прикрутил регулятор громкости. Многоголовый дракон аудитории на время откладывает неотложное и поворачивает все свои головы в сторону Бори Штарка, подобно роте, которая берет равнение на генерала в парадном мундире. Боря сидит неподвижно, в глазах у него — вековая печаль зовущих предков. Меньше всего ему нравится это всеобщее равнение: сами подумайте, ну какой из Бори генерал? У него и стола-то порядочного нет, не говоря уже о мундире, фуражке с кокардой и «Волге» с шофером.

Это раз. И два: сколько раз можно объяснять, что он не желает иметь ничего общего с израильской военщиной? Боря учит английский, у Бори родственники в американском штате Миннесота, а с Америкой у нас намечается постепенная разрядка напряженности. И потому нет смысла навешивать на Борю аннексию каких-то там голландских высот. Ему до этой Голландии, как папуасу до Бельгии, никакого дела.

— …исконно арабские земли… — гудит Лукьянов, укоризненно косясь на Борю.

Коситься-то он косится и при встрече всего лишь сухо кивает, по возможности избегая рукопожатия, но это ведь только по долгу службы, в трезвом виде. А как выпьет, лезет обниматься, тянет к стакану стакан:

— Ах, Борька, Борька! Давай выпьем за тебя!

— Да я уже, Петр Ильич… — пробует отговориться Боря.

Но какое там…

— Пей! — кричит Лукьянов, грозя несостоявшемуся отъезжанту кривым парторговским пальцем. — Пей! Там так не выпьешь! Не с кем потому что. Там человек человеку вулф, геноссе и бразер… Ах, Борька, Борька! Пей, кому говорю!

И снова лезет обниматься. А под самый конец, перед тем, как собрать в кулак партийную самодисциплину для успешного прохода в метро, Петр Ильич склоняется к самому Бориному уху и, щекоча его влажным горячим шепотом, произносит один и тот же глубоко выстраданный монолог:

— Ты, Борька, наверно, думаешь, что я тебя осуждаю? А я тебя нет! Нет! Я тебя понимаю. И я, член партии с… — тут парторг надолго задумывается, безуспешно пытаясь припомнить жизненную веху, и, потерпев в этом процессе обидную неудачу, машет рукой: — Ладно, неважно. Я, я тебе говорю: ты прав! Борис, ты прав! Ну что тебе тут делать? Что? Ты только взгляни на вот это все. На все вот это! Это ведь уму непостижимо!

Повторяя эту фразу, Петр Ильич обводит налитыми спиртом глазами картину отдельского сабантуя, которая и впрямь напоминает к концу вечера поле особо кровопролитной битвы, и, завершив обзор, опять машет рукою — на сей раз безнадежно, с некоторым даже отчаянием.

— Уму непостижимо… — говорит он в последний раз, отрывается от столь же сильно осоловевшего Бори и направляет свои неверные стопы в сортир собирать в кулак поникшую партийную самодисциплину. На прощание он оборачивается и произносит с невыразимой, годами выношенной и выпестованной силой: — Эх, еп… еп… епсли б я мог! Епсли б я мог!

И все, конец праздника дружбы. Назавтра или в понедельник снова сухой кивок в коридоре, без рукопожатия, без слов, без улыбки, без взгляда. Разве что покосится на политинформации, как сейчас.

— …сплели заговор с целью убийства президента Египта Анвара Садата… — громче обычного произносит Лукьянов и снова косится в сторону Бори.

Еп… еп… епсли бы это могло помочь, Боря сейчас бы вскочил и крикнул: «Это не я! Не я! Не я плел, не я аннексировал, не я оккупировал и даже не я распял!», но зачем кричать, если все равно никто не поверит? Остается только сидеть в напряженной неподвижности, словно готовясь к совершению новых преступлений, о которых будет доложено через месяц на следующей политинформации.

В комнате становится все душнее, воздух иссякает буквально с каждой минутой. Вдруг слышится странный смешок. Это Ирочка. Хихикнула раз-другой и снова затихла, спрятавшись под сенью Анькиного плеча. Парторг укоризненно смотрит на девушек.

— Товарищи! Товарищи! Давайте уважать друг друга. Пожалуйста… — он откашливается и делает характерный жест, будто подводя черту. — На этом краткий обзор событий будем считать законченным. Переходим к основному сообщению по итогам лекции инструктора обкома, заслушанной на закрытом собрании парторганизации предприятия. Этого, товарищи, в газетах не прочитаешь, так что оцените оказываемое нам доверие. Пожалуйста, товарищ Коровин.

Гул, вернувшийся было к прежнему уровню, вновь стихает до минимума. С Лукьяновым еще можно повольничать, но с начальником отдела лучше не шутить, даже если он тюфяк. Сан Саныч усаживается рядом с парторгом и расправляет пушистые усы. Больше всего он похож сейчас на портрет Марка Твена из детской книжки, которую Анька читает перед сном Павлику.

— Как вы знаете, товарищи, в Польше произошла смена руково… ства… — произносит Сан Саныч надтреснутым голосом. — Первым секретарем ЦК ПОРН назначен генерал Ярузель… ский…

Речь Коровина всегда звучит так, как будто ему не хватает воздуха, отчего слушателям кажется, что окончание фразы вот-вот загнется, не найдя выхода изо рта начальника отдела. Возможно, поэтому его слушают с интересом: договорит?.. не договорит?.. А при нынешней духоте Сан Саныч и вовсе не может закончить ни одного предложения, даже самого короткого.

— ПОРП, — вполголоса поправляет Лукьянов.

— А я что сказа..? Ну, неважно, товарищи поня… ли…

Ирочка снова хихикает. Коровин и Лукьянов недоуменно смотрят в зал.

— Что вы такого обнаружили смешного, товарищ Локшина? — сердито спрашивает парторг, приподнимаясь на стуле и угрожающе нависая над аудиторией. — Поделитесь с товарищами. Что же вы молчите?

В комнате повисает зловещая тишина. Широко раскрытые рты ловят остатки кислорода, на лбах застыли капельки пота.

— Она не поэтому! — возле двери вскакивает на ноги сердобольная Мама-Нина. — Она и не смеется вовсе! Вы что, не видите? Ей плохо!

— Ирочка, что с тобой? Что случилось, детка? — Анька пытается заглянуть Ирочке в глаза, но та упорно прячет лицо на плече у подруги. — Да скажи же ты, что случилось?

— Тут душно! — говорит Мама-Нина. — У нее обморок! Аня, выводи ее!

— Всем душно, — откликается кто-то из глубины комнаты. — И ничего, сидят.

— Почему? — вдруг кричит Ирочка, вырываясь из Анькиных объятий. — Почему?!

Ее лицо залито слезами. Она стоит, судорожно сцепив перед собой руки, и совершает ими странные движения, как будто рубит что-то невидимым топором.

— Почему?! — и удар.

— Почему?! — и еще один.

Слезы льют ручьем из-под огромных дымчатых очков, лицо уже не бледное, а красное, распухшее, блузка расстегнулась и наружу торчит кружевная оторочка лифчика.

— Ну, сделайте уже что-нибудь… — растерянно говорит Сан Саныч, оставив на время генерала Ярузельского. — Ну?! Кто-нибудь! Нина! Где Нина?!

— Почему-у-у?! — кричит Ирочка, кромсая топором ненавистный, обидевший ее мир.

Первой выходит из столбняка Анька, за нею Мама-Нина. Вдвоем они окружают рыдающую дюймовочку, подхватывают ее с боков и чуть ли не на руках несут к выходу. Вскакивает и Машка, бочком-бочком протискивая меж стульев свое дородное тело.

— Почему-у-у-у!.. — во весь голос визжит Ирочка, адресуясь к потолку.

Теперь уже на ногах весь отдел. В этой шумной суматохе, в круговерти разноголосых выкриков, толкотни и возни спокойствие сохраняет лишь бюст Ленина в уголке на красной фанерной тумбочке. Оглянувшись на вождя, возвращает себе присутствие духа и парторг отдела Петр Ильич Лукьянов.

— Товарищи! — кричит он, перекрывая всеобщий гам. — Всем вернуться на свои места. Товарищи! У нас политинформация! Политинформация!

Громом прогремев над «Красным уголком», это волшебное слово чудесным образом приводит в чувство всех присутствующих. Потому что люди твердо знают: политинформация — это свято. Ведь именно поголовная явка на политинформацию является лучшей защитой завоеваний победившего коммунизма.

— Садитесь, товарищи! — командует парторг. — Товарищ Минина, вы куда?

— Я-то? Туда… с ними…

Застигнутая уже в дверях Машка робко кивает в направлении коридора, куда Мама-Нина и Анька только что утащили бьющуюся в истерике Ирочку.

— Справятся и без вас, товарищ Минина, — заверяет ее Лукьянов. — Садитесь, пожалуйста. Товарищ Коровин, пожалуйста, продолжайте.

— Чтоб я помнил, на чем мы останови… лись… — бормочет себе под нос Сан Саныч. — А, ладно, пусть будет сна… чала. Итак, товарищи, Первым секретарем ЦК ПОРН назначен генерал Ярузель… ский…

Политинформация продолжается, а тем временем в курилке рыдает Ирочка, положив голову на Анькины колени. Курилок в отделе две: женская и мужская. Сделано это по чисто утилитарным соображениям, из-за неразделимой смежности этих помещений с соответствующими туалетами. Не посадишь же людей туда, откуда открывается вид на уборную противоположного пола. Как говорит Робертино, подобные эксцессы возможны лишь в бессовестной Европе, а наш советский человек характеризуется повышенным целомудрием.