Но кровать рядом со мной была пуста. Спросонья, еще ничего не понимая, я лениво огляделась по сторонам. Тициан рисовал, склонившись над холстом, словно скупец над сундучком с драгоценностями. Я встала с постели, завернулась в простыню и, тихонько ступая босыми ногами по полу, подошла к мольберту.

Он работал над очередным моим портретом. Я опять смотрелась в зеркало, потому как заказы на этот сюжет продолжали поступать к нему со всех герцогств Италии. На картине я была одета в то же самое свободное зеленое платье и белую camicia, что и прежде, и волосы мои на затылке перехватывала полупрозрачная косынка. Но на сей раз себя Тициан на портрете не нарисовал. Я стояла одна, держа в руке зеркальце.

Я прижалась к Тициану, склонив голову ему на плечо, и вгляделась в картину. Взгляд мой лениво пробежался по холсту. И вдруг глаза мои расширились, а сердце сбилось с ритма и зачастило, как загнанное. На мгновение у меня перехватило дыхание, я потеряла дар речи, а потом меня захлестнула ярость. Я забарабанила кулачками по его спине, крича:

— За что? За что? За что?

Под его кистью в зеркало смотрелась согбенная старуха. Лицо ее было осунувшимся и морщинистым, волосы поседели, а стоять она могла, лишь опираясь на клюку. В руке, вместо склянки с духами, я сжимала погасшую свечу, и дым тоненькими кольцами уплывал кверху.

— Я назову ее «Тщеславие», — заявил мне Тициан, лицо которого избороздили глубокие морщины, а глаза покраснели. Он выглядел так, словно всю ночь не смыкал глаз.

— Ты хочешь проклясть меня? — вскричала я. — Переделай ее! Переделай немедленно, или я прокляну тебя!

Губы его сложились в упрямую гримасу, которую я знала слишком хорошо.

— Переделай ее, или я прокляну тебя, — зловещим негромким тоном проговорила я.

Он медленно поднял кисть и крест-накрест провел ею по осунувшемуся лицу старухи, размазывая его по холсту. Несколькими уверенными взмахами он нарисовал на его месте кучку золотых монет и украшений. На меня он не смотрел.

Я набросила на себя накидку, подобрала пустой флакончик и направилась к двери.

Его голос заставил меня остановиться.

— Я еду в Феррару. Герцог д'Эсте хочет, чтобы я расписал его Алебастровую гардеробную. Он желает, чтобы о ней говорил весь христианский мир. Я не знаю, сколько буду отсутствовать. — Тициан по-прежнему не смотрел на меня, взгляд его был прикован к сверкающим золотым монетам на холсте.

Я рассмеялась и вышла вон.

Он боялся меня, трус.

И правильно делал.

Тициан и его возлюбленная

Венеция, Италия — 1516–1582 годы


Но убежать от времени в Венеции было невозможно. На каждой площади стояла церковь, колокола которой отбивали уходящие часы.

На башне площади Сан-Марко мавры каждый час ударяли молотами по колоколу, а позолоченный шар показывал убывание и нарастание луны. Я приходила сюда только в случае крайней необходимости. От звона большого колокола у меня начинала кружиться голова. Сердце ускоряло свой ритм, словно я бегом поднималась на самый верх часовой башни, тогда как я всего лишь стояла в ее тени. Мне хотелось уйти как можно скорее, но колени у меня подгибались, так что я с трудом переставляла ноги.

Однажды Великий инквизитор решил похвастаться передо мною своей новой игрушкой. Изо всех мужчин, которые покупали мою благосклонность, Великий инквизитор был единственным, кому я не рисковала указать на дверь, хотя в Венеции он пребывал с неохотного согласия Совета Десяти, члены которого сухо заявили ему, что бедные крестьяне Венето, стонущие под каленой пятой Римской инквизиции, нуждаются в отеческом наставлении, а не в жестоком преследовании. Великий инквизитор был высоким мужчиной с бледным аскетическим лицом, всем прочим нарядам предпочитавший тяжелую коричневую сутану ордена доминиканцев, поскольку она позволяла скрыть эрекцию, каковая могла возникнуть у него прямо во время церковного служения при виде какой-нибудь молоденькой пылкой прихожанки. Его новой игрушкой оказались ручные часы — невероятно крошечный механизм размером не больше моего кулачка, которые он носил на цепочке на шее. Они громко тикали, пока он ерзал на мне, и каждый его жестокий толчок отсчитывал уходящие секунды моей жизни. Я не могла дышать, от страха у меня перехватывало горло. Я даже не находила в себе сил притворяться, будто получаю удовольствие от происходящего. Я молча страдала и сдерживала слезы, чтобы не застонать в голос, и мне хотелось только одного — схватить маленькую мерзость и с размаху шваркнуть об пол, а потом еще и топтать их ногами до тех пор, пока от них не останется лишь покореженный корпус да всякие колесики, пружинки и осколки стекла. И тишина.

А вот Великому инквизитору мои всхлипы и стоны, похоже, доставляли удовольствие. Он кончил раньше, чем обычно, но явился на следующий же день, так что в мою жизнь вошла новая пытка — жгучее и разъедающее «тик-так» ручных часов.

Тициан вернулся в Венецию, но разыскивать меня не стал. Собственно говоря, он прилагал нешуточные усилия, дабы избежать моего общества. Вскоре до меня дошли слухи, что он взял в любовницы свою экономку — коварную и ушлую молодую особу по имени Сесилия. Она была дочерью деревенского цирюльника из родного городка Тициана — Кадоре, и в Венецию приехала с единственной целью — прислуживать ему. Я не встречалась с нею лично, но лицо ее скоро сделалось для меня знакомым, потому что Тициан писал ее так же часто, как и меня, с искренней преданностью и целеустремленностью. Полагаю, ее вполне можно было назвать симпатичной, хотя никакие ухищрения не могли скрыть от внимательного взгляда ее толстую шею крестьянки и могучие лодыжки. Очевидно, и здоровье ее оказалось отвратительно крепким, потому как на протяжении следующих нескольких лет она быстренько родила ему двух крупных мальчиков, не испытывая явных неудобств от моего недоброжелательства. Стоило ей захворать, как Тициан поспешно женился на ней, дабы признать законными своих сыновей. А мне оставалось только негодовать и скрипеть зубами. Применить более действенное заклятие я не могла, не имея в своем распоряжении ее волос или ногтей, но, похоже, дочь цирюльника, по крайней мере, оказалась хорошей хозяйкой.

Я сказала себе, что они меня более не интересуют и, пожалуй, даже сама поверила в это. Я погрязла в роскоши заляпанных семенем простыней, умопомрачительно дорогих духов и благовоний, редких деликатесов, сверкающих драгоценных камней и, в нарушение закона социальных сословий, самой изысканной одежды, какую только могла предложить Венеция. Я окружила себя самыми порочными и безнравственными повесами в Венеции, жадно стремящимися купить то, что я могла им предложить. Помимо ухода за своим прекрасным, нестареющим телом, я составляла всевозможные снадобья из растений, произрастающих в моем ведьмовском саду. Настойка из корней мандрагоры, присыпка из душистого дурмана, зелье из паслена и морозника черного, вино из ягод можжевельника и фенхеля — словом, все что угодно, лишь бы оно способно было принести исступление и возбуждение. Я покупала опиум у моряков, вернувшихся с берегов Восточного Китая, дикие грибы, собранные в Черном лесу,[130] порошки со странным вкусом, попавшие в Венецию по Великому шелковому пути, и табак, привезенный из Нового Света испанскими солдатами. Салон Анджелы обрел славу самого разнузданного, распущенного и дорогого во всей Венеции. Отцы предостерегали своих молодых сыновей от встреч со мной, а те, естественно, лишь упорнее домогались моего внимания. Я стала очень богатой.

Как-то зимней ночью наше веселье затянулось до самого утра. Своего гондольера я давно отпустила и, нетвердой походкой выйдя из палаццо Анджелы, обнаружила, что площадь заливают потоки ледяного дождя, а вокруг не видно ни единой гондолы.

— Мелкий дождик? Ерунда! — заплетающимся языком заявила я. — Заодно он смоет наши грехи. Идем, Магли, давай прогуляемся пешочком.

Мой евнух редко отверзал уста — ему не нравился звук собственного голоса, — посему он лишь накинул капюшон на голову и предложил мне руку. Мои же chopines были настолько высоки, что идти без посторонней помощи я не могла. Держась друг за друга, мы брели через площадь, и мое бархатное платье уже через несколько мгновений промокло выше колен. Со всех сторон нас обступили угрюмые и мрачные палаццо, наглухо отгородившись ставнями от проливного дождя. Сырость расползалась от их фундаментов, и камни позеленели от плесени. Каналы вышли из берегов, и потоки воды неслись по сточным канавам и хлестали из канализационных труб. Венеция выглядела так, словно собиралась уйти под воду вместе со всеми своими дворцами, церквями и площадями. И в погожие дни люди будут перегибаться через борта лодок у нас над головами и показывать пальцами на рыб, снующих вокруг завитушек башни с часами на площади Сан-Марко. Они станут прикладывать согнутые ковшиком ладони к ушам, прислушиваясь, не донесет ли река гул больших колоколов, раздающийся в сумрачных глубинах. Венеция утонет и превратится в воспоминание, прекрасное видение, и только. Меня вдруг охватила грусть. Я почувствовала, что меня душат слезы. Поэтому я засмеялась, раскинула руки в стороны и сделала несколько танцевальных па, пошатываясь и притворяясь веселой и беспечной.

— Утопи меня, если сможешь, — воззвала я к хмурому небу и едва не упала. Лишь сильная рука Магли удержала меня на ногах.

От вина и опиумного дыма я испытывала головокружительную легкость во всем теле. Через несколько часов меня будет тошнить, голова будет раскалываться от боли, заноет каждая жилка и клеточка, но сейчас, во власти всепоглощающей грусти и пьяного веселья, я чувствовала себя беспечно и восхитительно живой.

Нас обогнал мужчина в низко надвинутом на лицо капюшоне. Я мельком увидела благородный нос с горбинкой, торчащую бородку и блеск черных глаз.

— Тициан! Ты тоже возвращаешься домой? Старый ты дьявол, а я-то думала, что ты давно и благополучно устроился у уютного очага и носа не кажешь на улицу. А что думает твоя славненькая маленькая женушка о том, где ты шляешься по ночам?

Он повернулся ко мне, и черты его лица исказились от ярости.

— Моя жена мертва, — хриплым голосом проскрежетал он. — Она умерла вчера ночью.

Я расхохоталась.

В мгновение ока он выбросил кулак, чтобы ударить меня, но Магли перехватил его руку и заломил за спину, так что Тициан упал передо мной на колени, и ледяная вода поднялась ему до пояса.

— Ведьма! Шлюха! — выплюнул художник.

— Я не имею никакого касательства к смерти твоей жены. Уж кому, как не тебе, знать, что смерть может прийти за каждым из нас в любой день и час.

Тициан опустил голову. Слезы смешивались с каплями дождя на его лице.

Я наклонилась и ухватила его за бороду.

— И что ты будешь делать теперь без своей маленькой самодовольной и глупой женушки, которую ты мог бы рисовать? Что, спрячешь кисти с глаз подальше?

Он отдернул голову.

— В Венеции полно красивых женщин.

— Да, но мы-то с тобой знаем, что ты не можешь рисовать кого попало. Ты должен заглянуть им в душу, Тициан. Ты должен знать наизусть каждый изгиб их тела, каждое желание их сердца, если хочешь увековечить их на холсте. Ты должен заниматься с ними любовью, верно, Тициан? Но при этом ты такой ханжа и скромник, что не можешь заниматься любовью, если не любишь по-настоящему.

Он отвернулся, чтобы я не увидела горя, отчаяния и гнева на его лице. Но, видите ли, я слишком хорошо его знала.

— Ты знаешь, где найти меня. Когда будешь готов написать что-либо действительно великое.

А потом я крепко поцеловала его. Он отдернул голову, но не раньше, чем я успела почувствовать, как дрогнули его губы, и он невольно ответил на мой поцелуй. Улыбнувшись, я жестом показала Магли, что готова продолжать путь, и мы побрели дальше, сквозь слякоть и дождь. По животу у меня разлилось столь искрящееся и восхитительное возбуждение, что я готова была раздвинуть ноги перед Тицианом прямо здесь и сейчас, несмотря на усталость и боль. Тициан же так и остался стоять на коленях, понурив голову и закрыв лицо руками, подставив спину беспощадным струям дождя.

Но он так и не пришел ко мне, как я того ожидала. Тициан вообще стал избегать Венецию, путешествуя за границей, рисуя герцогов и императоров, кардиналов и пап, принцев и маленьких принцесс. Иногда ярость не давала мне уснуть, и я металась по постели, обещая себе, что прокляну его прямо с утра. Но так и не сделала этого.

Раз в месяц, в полнолуние, я спускалась в подвал и брала несколько капель крови из запястья Абунданции. Девчонка больше не пыталась убежать. Теперь она целыми днями апатично сидела на тюфяке из грязной соломы. Она не позволяла Магли сменить его, а лишь прижимала к груди и рычала на нас сквозь стиснутые зубы, если мы пытались отобрать его силой. Она стала бояться света и пронзительно кричала, если мы слишком близко подносили к ней лампу. Поэтому мы подходили к ней с большой осторожностью, прикрывая свечу ладонью, и мягко заговаривали с нею, а она тихонько плакала, когда Магли царапал ее запястье и ловил капли крови в небольшую миску. Затем я наклонялась, чтобы лизнуть ранку, а она начинала стонать так, словно я впивалась в ее плоть клыками, а не бережно прикасалась к ней языком.