Алессандра повесилась в изголовье кровати в свой первый месяц в башне.

Вита подавилась кусочком яблока.

Иоконда умерла от чумы, которой я, ни о чем не подозревая, заразила ее от Тициана. В 1576 году, в возрасте целых восьмидесяти восьми лет, Тициан умер от чумы, которая прошлась по Венеции, словно стая голодных крыс. На закате жизни он превратился в древний согбенный скелет, редкие волосы его стали совершенно белыми, а зубы выпали все до единого, но я все равно любила его. В самой последней своей работе он изобразил нас обоих, меня — вечно молодую и красивую, а сам выглядел, как старый сыч, вызывающий лишь жалость и презрение. Картина называлась «Тициан и его возлюбленная». Его сын, Орацио, который всегда ненавидел меня, сжег полотно. Уцелела лишь гравюра, созданная фламандским художником Энтони ван Дейком.[132] Он побывал в Венеции перед самой кончиной Тициана и был настолько поражен контрастом между потерявшим голову стариком и его молодой пышнотелой возлюбленной, что сделал себе копию.

Тициана похоронили в церкви Фрари,[133] что стало большой честью для простого художника. Иоконда же упокоилась в склепе башни вместе с остальными маленькими скелетами. Я остригла ее волосы у самых корней и вплела их в длинную косу, составленную из кудрей моих прочих любимиц. Я связала их воедино волосами моего отца, тем самым клочком, с которым, прижимая его к щеке, умерла моя мать.

После смерти Тициана я несколько месяцев не выходила из своего палаццо, глядя на себя в зеркало, ощущая запах разложения в собственном дыхании, натягивая кожу вокруг глаз в попытке остановить неизбежное увядание и появление морщин. Я не плакала. Я чувствовала себя так, словно моя скорбь проделала дыру в ткани Вселенной, залатать которую уже не удастся. День и ночь я слышала звон колоколов, отбивающих часы, и остановить время или повернуть его вспять не было никакой возможности.

Мои денежные сундуки опустели, и мне опять пришлось выйти на работу. Многие из тех мужчин, которых я некогда обслуживала, уже умерли, и теперь их сыновья и внуки толпами наведывались в салон моей новой сводницы Сесилии. Я слишком много пила, слишком много ела и слишком часто курила опиум. Похоже, это было единственным, что замедляло бег времени. Иногда мне грезилось, что я опять стала маленькой девочкой и сижу в ванне со своей матерью, которая моет мне голову. Или нахожусь в студии Тициана, приковывая его к себе узами любви, а не черной магии. Иногда я спрашивала себя, какой бы была наша жизнь, если бы мы состарились одновременно и умерли вместе. Но когда-то я дала себе клятву ни о чем не сожалеть, поэтому старательно отгоняла от себя столь недостойные мысли.

Однажды я увидела на улице маленькую девочку, заглядевшуюся на мой сад. На голове у нее, увенчанной шапкой роскошных огненно-рыжих волос, красовался венок из полевых цветов. Она была голодна и доведена до отчаяния, но, боюсь, уже рассталась с невинностью. Тем не менее за свою долгую жизнь я успела узнать, что рыжие волосы и голубые глаза часто передаются по наследству из поколения в поколение. Я задумалась над тем, каково это — вновь заполучить себе девочку, которая бы мыла мне голову и целовала в щеку, бесстрашно подставляя мне для пореза свое тоненькое запястье с синенькими прожилками вен. Я посмотрелась в зеркало и увидела лицо, иметь которое я бы не хотела. Я взглянула на картину, которую шестьдесят четыре года назад подарил мне Тициан, и пожелала иметь такое же лицо, как и то, что было изображено на ней. Поэтому я отворила калитку и впустила рыжую девчонку, уже прикидывая, как бы заставить ее отдать мне свою дочь.

Потому что она должна будет родить дочь, даже если для этого мне придется пустить в ход всю свою черную магию.

Откуда мне было знать, что эта самая дочь станет моей Немезидой?[134]

Той самой, которая погубит меня и спасет.

Ноктюрн

…Двенадцатый принц влез на башню По золотым кудрям, ждавшим его. Когда он возник в ее окне, Она отвернулась, чтобы разжечь огонь. А он был так ослеплен блеском ее волос, Спорившим с игрой разожженного ею пламени, Что не разглядел кучу Обглоданных костей в углу, у очага.

Арлен Анг. Рапунцель

Имитация смерти

Аббатство Жерси-ан-Брие, Франция — апрель 1697 года


Любовь может принимать странные формы. Уж кому об этом знать, как не мне.

Когда я вошла в церковь вслед за остальными послушницами, мысли мои были заняты историей, которую поведала мне сестра Серафина. В кои-то веки я не переживала из-за постигших меня несчастий, а размышляла о бедной девочке, запертой в башне, и ведьме, которая боялась времени. Этот страх я могла понять. В аббатстве, например, звон большого колокола отмечал каждый час каждого дня. Мы преклоняли колени, поднимались, если и спали по его сигналу, и каждый его удар приближал нас к смерти.

Я обвела взглядом строй послушниц, стоявших со склоненными головами. Обрамленные апостольниками, их лица выглядели такими юными, свежими и невинными. Сестре Оливии не исполнилось еще и восемнадцати, и личико ее было безупречным, как цветок камеи. Глядя на ее красоту, я вдруг ощутила, как у меня защемило сердце. Никогда ей не изведать ласку мужских губ или слияние обнаженных тел, никогда не следить за стрелками часов, приближающими тот миг, когда она вновь окажется в объятиях своего возлюбленного. Но сожалеет ли она о том, чего лишилась? Испытывает ли ее юное тело те тайные томления и желания, которым было подвержено мое в ее возрасте?

Постепенно я сообразила, что и сестра Эммануэль пристально вглядывается в послушниц. На лице наставницы молоденьких монахинь отражалась столь неприкрытая тоска, что мне пришлось опустить глаза из страха, что она перехватит мой взгляд и догадается, что я слежу за нею. В тот момент я испытала нечто вроде сочувствия к сестре Эммануэль, которого никак не могла ожидать от себя. Я, по крайней мере, любила и была любима, пусть даже в конце и потеряла все.


Лувр, Париж, Франция — февраль 1673 года


Толчком к моему первому любовному роману послужила смерть.

Стоял обычный зимний вечер, и Париж кутался в белое снежное покрывало. Грязь и мусор оказались скрыты под этой ослепительной накидкой, так что улицы и аллеи выглядели безупречными и девственно непорочными, как купола и шпили замков и соборов.

Двор перебрался в Пале-Рояль, чтобы посмотреть выступление королевской труппы актеров в личном театре герцога Орлеанского. Я шла пешком от Лувра, наслаждаясь свежим морозным воздухом и сиянием золотистых фонарей, развешанных вдоль всей улицы рю де Риволи. Мои сапожки — малинового цвета, с меховой опушкой — тонули в снегу, а руки я благоразумно прятала в муфточку.

— Мадемуазель де ля Форс, добро пожаловать.

Проходя в двери огромного вестибюля, я услышала резкий голос с сильным акцентом, принадлежавший Элизабет-Шарлотте, герцогине Орлеанской, новой супруге младшего брата короля, Филиппа. Невысокая и коренастая женщина по прозвищу Лизелотта. Она дурно одевалась, и на ее широком круглом лице, вечно обветренном и красном, поскольку она никогда не надевала вуаль, отправляясь на охоту, выделялся крупный мясистый нос.

— Я вижу, вы пришли пешком, не так ли? Gut gemacht.[135] Ох уж мне эти утонченные леди, которые не могут пройти и шести шагов. Неудивительно, что все они такие толстые. Вам известно, что меня саму приковали к портшезу? Да-да, боюсь, слухи оказались правдивыми, и в печи появилась булочка.[136]

Я рассмеялась и поздравила ее, снимая меховую шляпку и пелерину и передавая их привратнику.

— Должна признаться, это заставляет меня поверить в то, что чудеса еще случаются, — продолжала громогласно разглагольствовать Лизелотта. — Кто бы мог подумать, что мой жалкий щеголь-супруг окажется настолько мужчиной? Вам, без сомнения, известно, что ему просто необходимо обвешаться четками и священными амулетами, чтобы у него хотя бы встал…

— Ш-ш, тише, — сказала я, ведь всего в нескольких шагах от нас стоял король, приветствуя своего брата наклонением головы, что служило признаком наивысшей благосклонности.

— О, не стоит беспокоиться, Его Величество прекрасно осведомлен о своем брате. Да и кто этого не знает?

Лизелотта на мгновение задумалась, и ее густые брови сошлись на переносице. Помимо воли, я ощутила прилив симпатии к ней, потому как всему двору было известно, что Лизелотта была вынуждена жить в menage a trois[137] вместе с любовником своего мужа, смазливым и порочным Филиппом, шевалье де Лорреном.

— Гнусное он создание, этот молодой человек, которого содержит мой супруг, — заявила Лизелотта. — Прощу вас, присядьте рядом со мною. Понимаете, я терпеть не могу находиться рядом с ним или моим супругом, разве что это абсолютно необходимо, и решительно отказываюсь сидеть подле короля и его шлюх.

Я с трудом подавила смешок, потому что в это самое мгновение король усаживался на свой серебряный трон. Рядом устраивалась его приземистая коренастая королева, Мария-Терезия, а с другой стороны две его роскошные любовницы-блондинки отталкивали друг друга, стремясь оказаться поближе к нему.

Эти три женщины сопровождали короля повсюду, причем ездили с ним все вместе в одном экипаже, и ходили слухи, что он умудрялся укладывать их в постель по очереди в течение одного дня. Его первой любовницей стала Луиза де Лавальер, но сейчас она уже вышла из фавора. Подлинной королевой Франции теперь считалась ее узурпаторша, сладострастная и чувственная Атенаис, маркиза де Монтеспан, так что она вполне предсказуемо выиграла молчаливую борьбу за стул, опустившись на него рядом с королем в беззвучном мягком взрыве бледного шелка и заговорив с ним таким негромким голосом, что он вынужден был склониться к ее губам, дабы расслышать ее слова.

Атенаис, разумеется, было не именем, а прозвищем. По-настоящему ее звали Франсуазой, как и добрую половину женщин при дворе, а маркиза де Монтеспан не могла позволить себе быть похожей на других. Собственно говоря, все мы пользовались прозвищами, данными нам в парижских салонах, чтобы отличать одну Луизу, Марию, Анну и Франсуазу от другой. Она взяла себе прозвище «Атенаис», производное от «Афины», греческой богини мудрости. Меня прозвали «Дунамис», что по-гречески означало «силу» и представляло собой, в некотором роде, игру слов с моей фамилией.

— Я так рада, что вы здесь, мадемуазель де ля Форс! Мне нравятся люди, которые смеются над тем, что я говорю. Я с нетерпением жду спектакля, а вы? — продолжала неугомонная Лизелотта.

— Как и весь Париж!

— Сегодня дают новую пьесу, — сообщила Лизелотта. — Ее ставят всего четвертый раз. А главную роль будет играть сам Мольер.[138]

— О, замечательно. Я слышала, он нездоров.

Лизелотта подмигнула мне.

— Опять якшаемся с актерами, верно?

Я высокомерно задрала нос.

— Что тут можно сказать? В салонах бывает столько интересных людей!

— Включая, как я слышала, одного молодого актера…

— Многих актеров, — решительно заявила я и почувствовала, что заливаюсь краской.

Я и впрямь подружилась с одним молодым исполнителем, протеже самого Мольера по имени Мишель Барон, который играл роль героя в сегодняшней пьесе. Его трудно было назвать писаным красавцем — с таким-то вытянутым худым лицом, — зато он был очень забавен. Мишель готов был пародировать кого угодно. Поправив воображаемую юбку, взмахнув несуществующим веером и приподняв высокомерный подбородок, он превращался в Атенаис. Или жеманно опускал глаза, игриво ударяя по запястью ладонью другой руки, делал несколько семенящих шажков, и voila![139] Перед вами оказывался герцог Орлеанский.

Я встретилась с Мишелем в салоне Маргериты де ля Саблиер, состоятельной и блестящей дамы, чей дом всегда был полон писателей и актеров, включая Жана де Лафонтена,[140]«Баснями» которого я зачитывалась в детстве. В салоне мы оказались самыми молодыми. Мишелю едва исполнилось двадцать, а я была двумя годами старше, и оба мы лелеяли амбиции стать писателями. Я познакомила его с миром салонов, дабы он мог очаровать какую-нибудь богатую придворную даму и заручиться ее покровительством, а Мишель водил меня в кафе и кабаре Менильмонтана и Монмартра, двух деревушек в окрестностях Парижа, где вино не облагалось городским налогом и стоило намного дешевле, что было немаловажно для наших тощих кошельков.

Театр был наполнен шуршанием шелков, трепетом вееров, шорохом кружев и колыханием перьев. Шесть позвякивающих канделябров, в каждом из которых горело по шесть высоких свечей, освещали сцену, тогда как еще тридцать шесть свечей в два ряда выстроились вдоль рампы, отчего в зрительном зале повисла легкая дымка. Лакеи разносили в серебряных кубках любимое вино короля, игристую розовую смесь из Шампани, которая стала последним писком моды при дворе. Говорили, что винодел по имени Дон Периньон вскричал, обращаясь к собратьям-монахам: «Идите скорей сюда, я пью звезды!» Правда это или нет, неизвестно, но я полюбила новое игристое вино уже за одну такую предысторию.