— Мне рассказывали, что вчера король отправил на каторгу одного из своих советников, когда тот отказался отречься от своей веры, — сказала я. — Одного из своих старых друзей!

— Нас всех заковали в кандалы, — обреченно пробормотала Нанетта. — Нас вновь изгоняют в пустыню.

* * *

В пасхальное воскресенье при свете свечи я готовилась к публичному унижению, надев простое темное платье с простым кружевным воротником.

— По крайней мере, от меня не требуют надеть рубище и посыпать голову пеплом, — с горечью сказала я Нанетте. — Или ползти к собору на коленях.

Церемония отречения должна была состояться не в закрытой часовне при дворце, а в новой церкви, построенной в пригороде. Изящное и красивое сооружение, оно тем не менее было невысоким, чтобы не возвышаться над городом. Такой чести был удостоен лишь королевский дворец.

В тот день не только я отрекалась от своей веры. Ссылка на каторгу советника самого короля, Луи де Мароля, произвела такой шок при дворе, что многие — и придворные, и слуги — почли за лучшее отречься как можно скорее и как можно публичнее.

Со мной была и Нанетта. Мы знали, что королевские солдаты не пощадят ее, невзирая на возраст и здоровье. Кроме того, хотя она и не понимала, почему король запрещает ей петь псалмы, которые она искренне любила, заставляя ее молиться способом, который представлялся ей бессмысленным, Нанетта была женщиной практического склада ума и вовсе не желала умереть мученической смертью.

Снаружи было еще темно. Кутаясь в шерстяную шаль, чтобы уберечься от ночного холода, со свечой в руке, я брела по темным и тихим коридорам и переходам дворца. Ко мне постепенно присоединялись другие реформисты. Одни выглядели мрачными и явно упорствующими в своих заблуждениях, на лицах же других читался стыд. И лишь немногие держали головы высоко поднятыми, и глаза их светились огнем истинной веры. Я сама была одной из тех, кто шел, опустив голову, не находя в себе сил встретиться с кем-либо взглядом. Я чувствовала себя так, будто с меня сорвали платье, и часть меня, обычно скрытая от окружающих, была выставлена на всеобщее осмеяние. Было очень тихо. Птицы еще не начали петь, и церковные колокола хранили молчание. Но в душе у меня звучало хорошо знакомое пение.

…Куда пойду от Духа Твоего,

И от лица Твоего куда убегу?

Взойду ли на небо — Ты там;

Сойду ли в преисподнюю — и там Ты.

Возьму ли крылья зари

И переселюсь на край моря,

Там рука Твоя поведет меня,

И удержит меня десница Твоя.

Сколько раз я слышала этот псалом в детстве? Нанетта пела его, когда я отходила ко сну, повар напевал его, разминая тесто, погонщица гусей напевала его, гоня птиц с поля домой, и мать читала его, благословляя каждый прием пищи. Сколько раз я пела его сама, в маленькой белой часовне в Казеневе, и голоса всех, кого я знала, сливались в единый хор, а слова и ноты образовывали слитный напев?

На глаза навернулись слезы. «Прости меня, мама, прости, папа, простите меня», — прошептала я.

Унылая процессия медленно направлялась по длинной аллее к величественным позолоченным воротам, и свечи подрагивали в такт шагам. На востоке протянулась полоска алого зарева, как будто небо рассекли ударом сабли. Запели первые черные дрозды. Я не помнила, когда в последний раз вставала в такую рань. Мы миновали ворота и вышли в город. Из труб уже поднимались дымки, и за занавесками кое-где горели лампы, но в остальном город был еще темен и тих. Я уловила запах свежеиспеченного хлеба. Позади у кого-то в животе громко заурчало, и мы заулыбались: звуки эти хоть немного рассеяли гнетущую атмосферу.

Через несколько минут мы были уже у храма. Приказав себе собраться с духом, я зашла в него через арочные двери. Он был огромным и сумрачным, и здесь пахло сыростью и фимиамом. Дрожащие язычки наших свечей повсюду выхватывали блеск золота. Храм был отделан с богатством и роскошью, и со всех сторон нас обступили картины, статуи, вышитые хоругви и мозаики. Различия с протестантской церковью в Шарентоне, в семи милях от Парижа, куда я обычно ездила на службу, были разительными. Король, естественно, не мог допустить, чтобы в пределах городской черты была построена протестантская церковь. Так что и здесь нам, бедным реформистам, приходилось ездить за тридевять земель и терпеть неудобства из-за своей веры.

В храме служили заутреню. Замерзшие и понурые, мы дотерпели ее до конца, а потом на нас обрушился колокольный перезвон. Впервые за много дней он разнесся над городом. Затем начались песнопения, осенения себя крестным знамением, коленопреклонения и взмахи кадилом. Запели мальчики-хористы, им вторили священники. Все они были обряжены в тяжелые ризы, епитрахили, стихари и прочие одеяния, богато расшитые золотой нитью и незнакомыми символами. Повсюду мерцали свечи, и в воздухе висел сильный запах дыма и благовоний. В храм вошел король, массивный и величественный, с непроницаемым, по обыкновению, выражением лица, роскошью и золотым шитьем наряда превосходя даже священников. С ним была Франсуаза в красном платье и с царственной осанкой, плюс дофин со своей некрасивой молодой женой, и целая толпа лордов и леди в праздничных атласных платьях. За ними вошел Шарль в простом костюме коричневой шерсти, с лицом строгим и даже суровым. Он окинул встревоженным взглядом ряды деревянных скамей. Когда глаза наши встретились, он с облегчением улыбнулся. Словно из-за тяжелой грозовой тучи пробился солнечный лучик. Лицо Шарля просветлело. Преобразился и весь затянутый дымом строгий храм. Я улыбнулась ему в ответ, вложив в улыбку все тепло своего сердца, расправив плечи и гордо подняв голову.

«Я сделаю все, что угодно, лишь бы быть с ним рядом», — твердо решила я.

Когда подошла моя очередь отрекаться, я произнесла нужные слова недрогнувшим голосом и с гордо задранным подбородком. «С чистым сердцем и искренней верой я порицаю и отказываюсь от своих ошибок, ереси, клянусь не входить в секты, противостоящие Святой римской католической церкви. Я отвергаю и осуждаю все, что отвергает и осуждает она…»

Затем я получила отпущение грехов от священника, предварительно покаявшись в них. Не скажу, что мне было так уж легко, но я сделала это. А потом мне пришлось взять в рот хлеб Святого Причастия. Тело мое взбунтовалось, и меня едва не стошнило. Но каким-то образом я сумела проглотить его. «Это всего лишь черствый хлеб», — сказала я себе. Рядом со мной Нанетта послушно проглотила свою евхаристию,[178] хотя на лице ее отразилось явное отвращение, а жуя, она едва не вывихнула челюсть. Вино, правда, мы выпили с бóльшим удовольствием — в конце концов, вино есть вино, — и на этом все закончилось. Я почувствовала, как от облегчения у меня ослабели колени. Нам было позволено вернуться на свою скамью, после чего вновь началось пение и молитвы. Наконец нам разрешили встать и покинуть храм.

Шарль разыскал нас в толпе. Он взял меня за руку.

— Все в порядке?

Я кивнула.

— Я рада, что с этим покончено.

Он обнял меня за талию, благо в толпе этого никто не заметил, на мгновение прижал меня к себе и отнял руку.

Когда собравшиеся начали расходиться, к алтарю вышел король. По обе стороны от него горели огромные свечи в резных золотых канделябрах, и впереди него на пол легла длинная тень. Он выглядел настоящим гигантом, с огромным завитым париком на голове, в длиннополом камзоле и башмаках на высоком каблуке. К нему выстроилась длинная очередь: люди походили на испуганных детишек, они горбились, словно ожидая удара, а их костлявые руки были сложены в умоляющем жесте. Проходя мимо, я окинула их любопытным взглядом. Все они были отмечены печатью физических страданий: лица, шеи и пах у каждого из них покрывали гниющие нарывы и язвы. Многие были бедны и одеты в сущие лохмотья, а руки и ноги их поражали худобой. Они по одному подходили к королю и преклоняли колени в его тени. Король окунал руку в золотую чашу и быстро осенял лоб каждого крестным знамением, говоря:

— Le roi te touche. Dieu te guerit.[179] — Затем просителю вручали немного денег, и его место занимал следующий, а король повторял жест и магическую формулу.

— Что он делает? — поинтересовалась я у Шарля.

— Он касается их, чтобы исцелить. Они больны недугом королей. Золотухой, проще говоря.

Я долго не сводила глаз с короля, пораженная тем, что он касается столь многих бедных, больных, обезображенных людей. Я всегда полагала, что король считает: больные крестьяне исчезнут сами собой, если делать вид, что их попросту не существует. С глаз долой — из сердца вон. Но вот он возлагает на них руки, вдыхает исходящий от них смрад, позволяя их больным и раболепным взглядам встретиться со своим собственным. Меня это потрясло, и я почувствовала себя сбитой с толку и готовой расплакаться немедленно. Стиснув руку Шарля, я позволила ему увести себя из церкви.

Очередь страдальцев тянулась через площадь и исчезала за углом. Их собралось здесь несколько сотен, они терпеливо стояли под дождем, некоторые прикрывали головы мешковиной. Я отвела глаза и поспешила вместе с Шарлем и Нанеттой к тому месту, где нас поджидал его экипаж, надеясь, что слезы у меня на лице он примет за капли дождя.

В осаде

Версаль, Франция — декабрь 1686 — январь 1687 года


Однажды промозглым вечером, вскоре после Рождества, когда туман сырой ватой обернул стволы деревьев, а над горизонтом повисла первая одинокая звезда, я вышла из дворца, чтобы встретиться во дворе с Шарлем. Мы собирались пойти на музыкальный вечер, который давали в одной из частных резиденций в городе. Шарль прибыл в двухместном портшезе и уже поджидал меня.

— Ты прекрасно выглядишь, — заметил он, подсаживая меня внутрь. — Но, боюсь, мне придется бежать рядом. Здесь не хватит места для меня, тебя и твоего платья.

— Наши платья становятся все более нелепыми. Скоро во дворце придется расширять все дверные проемы, если они не хотят, чтобы мы проходили в них боком.

— Строителям придется поднимать и потолки. Эта штука у тебя на голове становится с каждым разом все выше и выше.

— Должна тебе сказать, что эта «штука», как ты выражаешься, — последний писк моды.

— Ох, какая же ты забавная. — Шарль все-таки сумел втиснуться рядом, хотя для этого мне пришлось перебросить шлейф платья через руку и убрать в сторону юбки.

— Я рада, что ты так думаешь. Значит, мои усилия не пропали даром.

— Ну разве я не счастливчик, раз женюсь на девушке, красивой и умной одновременно?

— Одними комплиментами ты не отделаешься.

Он попытался поцеловать меня, но, учитывая широкие рукава моего платья, кружевную накидку, толчки и рывки портшеза, ему удалось лишь клюнуть меня куда-то возле уха.

— Будь я королем, то запретил бы эти штуки, — пожаловался Шарль.

Я рассмеялась.

— Король уже пытался, но в кои-то веки мы, придворные дамы, отказались ему повиноваться. Вскоре наши fontanges будут высотой не меньше трех футов!

— Мне придется распорядиться, чтобы столяры Сюрвилье как можно скорее начали реконструкцию старого замка. Не могу же я допустить, чтобы моя жена ударялась головой о каждую притолоку.

— Мне нравится, как ты это говоришь. Скажи еще раз.

Он вопросительно приподнял черную бровь.

— Ударялась о каждую притолоку?

Я игриво стукнула его веером.

— Нет! Я имею в виду, когда ты называешь меня «женой».

— Ах, вот оно что. Значит, тебе это нравится? — И он придвинулся ближе, обнимая меня за талию и шепча на ухо: — Моя жена. Моя жена.

Весь мой вид говорил о том, что я млею и таю. Он потеребил мне мочку уха губами, а потом поцеловал в жилку на виске.

— Прости, что так получилось с моим отцом, — сказал он. — Ты не поверишь, но он до сих пор отказывается дать нам разрешение!

— Прошел уже почти год, — сказала я. — Как он может отказывать, когда сам король благословил нас?

— Он — упрямый старый козел.

— Может быть, тебе стоило съездить домой на Рождество, как он и хотел.

— Я сказал ему, что приеду домой только тогда, когда смогу привезти с собой жену, которую выберу сам, и не намерен отказываться от своих слов.

— Ну и кто из вас упрямый старый козел? — насмешливо поинтересовалась я.

— Он должен понять, что я — взрослый мужчина и не позволю бранить и попрекать меня, как несмышленыша. — Шарль упрямо выпятил челюсть. Я погладила его по лицу рукой в перчатке.

— Быть может, если бы ты поехал домой на Рождество, то смог бы поговорить с ним и убедить в своей правоте.