Она понуро поплелась домой, вся радость от замечательного пирога на день рождения куда-то подевалась.

Ее отец изготавливал маски, и нижняя комната их дома служила ему одновременно студией и мастерской. Ставни были отворены, открывая взору россыпи сверкающих сокровищ. Маски свисали с крючьев над окнами, занимая все пространство стен – простые белые маски с узкими прорезями для глаз и сеточками, золотисто-алые маски арлекинов, маски плачущие и смеющиеся, маски, украшенные павлиньими перьями, маски, усыпанные драгоценными камнями, маски, раскрашенные золотистыми лучами восходящего солнца, и белые маски со зловещими клювами, как у священного ибиса, которые носили во время чумы.

Отец Маргериты сидел на деревянном табурете, держа в одной руке маску из папье-маше, а в другой – тонкую кисточку. Уверенными и точными движениями он разрисовывал маску золотистыми узорами. Он обернулся, когда Маргерита, прихрамывая, вошла в комнату, отложил маску с кисточкой и раскрыл ей объятия.

– Что случилось, chiacchere[54]? Ради всего святого, что стряслось?

– Я уронила пирог, – всхлипывая, сообщила она, когда отец приподнял и усадил ее к себе на колени. – Я старалась быть осторожной, честное слово. Но потом я споткнулась…

– А, ничего страшного. Такое случается сплошь и рядом. Смотри, пирог развалился как раз на три части. Одна – для твоего папы, еще одна – для мамы, и одна – для тебя. Нам все равно пришлось бы разрезать его. А ты всего лишь оставила несколько крошек на мостовой для бедных маленьких мышек и птичек.

Отец Маргериты был красивым мужчиной, с густыми темными бровями, крупным благородным носом и аккуратной темной бородкой. Когда он смеялся, на смуглом лице ослепительно выделялись белые ровные зубы. Маргерита очень любила, когда он поднимал ее и взваливал на плечо. Она начинала брыкаться и вертеться, а он поворачивался на месте, делая вид, что растерян, и приговаривал:

– Куда же подевалась Маргерита? Никто не видел мою chiacchere? Она ведь только что была здесь.

– Я здесь, папа, – визжала Маргерита, брыкаясь и стуча кулачками по его спине.

– Я слышу, как у меня над ухом звенит комар, но это не моя chiacchere.

Отец называл ее «chiacchere», потому что говорил, что она целыми днями трещит без умолку, как сорока. Отец придумывал для нее смешные ласковые прозвища: forellina, мой маленький цветочек; abelie, что означало «жимолость»; и topolina, моя славная маленькая мышка. Мать же Маргериты называла дочку только piccolina, моя малышка, или mia cara Margherita, моя любимая маргаритка.

Папа взял тряпку для кистей, которая лежала рядом с ним на скамье, и нашел на ней чистый уголок, чтобы вытереть слезы Маргериты. Вдруг он заметил у нее на шее золотой кулон и оцепенел.

– Откуда у тебя это?

Маргерита потрогала медальон пальцем.

– Ой, я совсем забыла. Одна тетя подарила мне его на день рождения.

Отец Маргериты опустил ее на пол и повернул к свету, чтобы получше рассмотреть кулон.

– Паскалина! – крикнул он.

Маргерита испугалась. Отец очень редко называл мать по имени. Обычно он обходился ласковыми прозвищами типа bellissima, cara mia и pascadozzia[55].

Прибежала Паскалина, на ходу вытирая руки о фартук.

– Что случилось? В чем дело?

Маргерита всегда считала маму самой красивой женщиной в мире. Волосы ее отливали новой бронзой, глаза лучились небесной голубизной, кожа была светлой, усеянной веснушками, а фигура отличалась мягкими изгибами и уютом. Паскалина все время напевала: и когда раскатывала тесто, и когда подметала пол, и когда стирала грязную одежду в корыте, и когда укладывала Маргериту спать по вечерам.

Oh, seni, sonnu, di la muntanedda, пела она. Lu lupu si mangiau la picuredda, oi nini ninna vo fa. Приди, моя радость, с маленькой горки и усни. Волк задрал маленькую овечку, а моя малышка хочет спать[56].

Увидев медальон, Паскалина побледнела, как смерть. Она схватила Маргериту за руки и воскликнула:

– Кто дал тебе его?

– Одна тетя. Она сказала, что это – подарок на мой день рождения. – На глазах у Маргериты выступили слезы.

– Как она выглядела?

– Что она говорила?

Маргерита переводила взгляд с сурового лица отца на растерянное лицо матери. Она не знала, кому первому должна ответить.

– Очень красивая тетя, – запинаясь пробормотала девочка. – Вся в золоте, как королева. Она назвалась моей крестной матерью и попросила передать тебе привет, мама, и сказала, чтобы ты не забыла о своем обещании.

С побелевших губ матери сорвался стон.

– Алессандро, нет! Что нам делать?

Алессандро обнял жену и дочь и привлек их к себе.

– Не знаю. Быть можем, если мы станем умолять ее…

– Это бесполезно. У нее нет ни капли сострадания. Нет, нам надо уехать. Мы должны бежать отсюда.

– Куда? – горестно спросил Алессандро. – Я изготавливаю маски, Паскалина. Я больше ничего не умею. Как еще я могу заработать на жизнь? В Болонье или Генуе не бывает карнавалов. Откуда мне знать, может, и commedia dell arte[57] у них тоже нет. Я потеряю ремесло, и через месяц мы умрем с голоду.

– Но мы не можем здесь оставаться. Если она обвинит тебя… Ты не сможешь делать маски своими руками, Алессандро.

А Маргерита плакала навзрыд, умоляя родителей рассказать, что случилось.

– Кто она такая? О чем вы говорите? – Услышав же последние слова матери, она взвизгнула от ужаса: – Папа!

Отец вспомнил о ней и крепко прижал ее к себе.

– Не бойся, topolina. Не надо плакать. Все хорошо.

– Твои руки, папа. При чем тут папины руки, мама?

– Ни при чем. Все хорошо.

– Но кто эта тетя, папа? И почему мама плачет?

– Она – ведьма. И шлюха!

– Алессандро!

Услышав из уст отца такие слова, Маргерита настолько изумилась, что перестала плакать.

– Это правда. А как еще я должен называть ее? – Отец глубоко вздохнул. – Я поговорю с нею. У нее и так есть все, а у нас – ничего, кроме нашего маленького сокровища. Неужели же она может быть такой жестокой?

– Может, – с полной уверенностью ответила Паскалина.

– Пойдемте. – Алессандро встал. – У нашей девочки сегодня день рождения. Давайте отведаем этого замечательного пирога и вручим Маргерите ее подарки.

Взяв дочку за руку, он привел ее в portego[58], длинную и узкую комнату с окнами в обоих концах, одно из которых выходило на calle, а другое – на маленький канал. Portego была обставлена очень скудно – родители Маргериты были бедны, но мама украсила вышивкой несколько маленьких подушечек, брошенных на деревянную скамью, а над столом повесила поношенный ковер, красная бахрома которого выцвела до бледно-розового цвета. На стене висел чудесный гобелен, на котором были изображены стоящие в гавани корабли. На одном из них группа людей в роскошных костюмах синего, малинового и оранжевого бархата сидела за пиршественным столом, угощаясь фруктами, жареной птицей и вином, наливая его из кувшинов необычной формы. На другое судно грузили бочки и ящики, а третье как раз готовилось выйти в море, и его развернутые паруса ловили ветер. Маргерита очень любила этот гобелен. Ей нравилось представлять, как однажды и она отправится в странствие к дальним землям, где повидает всякие необыкновенные вещи, и где с нею случатся замечательные приключения.

Здесь, в portego, сидели богатые клиенты и пили вино, пока Алессандро показывал им ткани, перья, драгоценные камни и готовые маски. Пока заказчик описывал ему маску своей мечты, Алессандро набрасывал эскиз углем, и маска оживала на пергаменте, иногда – красивая, иногда – гротескная.

Отец Маргериты всегда говорил, что лишь под маской человек проявляет свою истинную натуру.

Маргерите не разрешали играть в portego, потому что никогда нельзя было сказать заранее, когда появится очередной клиент, так что комната всегда должна была оставаться чистой, прибранной и респектабельной. Семья использовала ее лишь по особым случаям, и поэтому глаза Маргериты изумленно расширились, когда она увидела, что мать застелила стол безукоризненно чистой белой скатертью, на которой расставила их лучшие оловянные миски и кружки. В синем кувшине стоял небольшой букетик маргариток, а в фаянсовой миске лежали три апельсина. На деревянной доске в полной готовности расположился грубый темный хлеб, а рядом, в миске с золотистым маслом и мелко нарубленным чабрецом, плавал мягкий белый сыр. В большом глиняном горшке исходил паром рыбный суп с фенхелем и стебельками свежей петрушки.

– Садись и поешь, topolina. – Алессандро подхватил Маргериту и усадил в единственное кресло, настоящий тяжелый трон из темного резного дерева с высокой спинкой и подлокотниками, на сиденье которого лежали мягкие подушки. Случись это три часа назад, Маргерита была бы вне себя от восторга. Она всегда полагала, что кресло принадлежало принцессе из сказки, и ей безумно нравились резные лапы вместо ножек и головы грифов, венчающие подлокотники. Но сейчас ей было грустно и страшно. Она не понимала, отчего так расстроены ее родители.

Маргерита взяла в ладошку медальон и в первый раз внимательно рассмотрела его. Он был искусно отлит в форме веточки петрушки и висел на тонкой золотой цепочке. Кулончик выглядел как живой – казалось, кто-то сорвал зеленый побег петрушки в саду и окунул его в жидкое золото. Маргерита решила, что такого красивого медальона она еще в жизни не видела.

Мать подняла голову и увидела, чем занята дочь.

– Сними его немедленно. – Она выронила половник, который с лязгом упал на стол, разбрызгивая коричневые капли по белой скатерти. Паскалина сорвала цепочку с шеи Маргериты и выбросила ее в открытое окно. Через мгновение до слуха Маргериты донесся слабый всплеск, когда украшение упало в канал внизу.

– Мое ожерелье!

– Паскалина, это было глупо. А что, если она попросит нас вернуть ее подарок?

– Я не допущу, чтобы моя Маргерита носила какой-либо подарок этой женщины.

– Паскалина, оно выглядело очень дорого…

– Мне все равно.

– Мое ожерелье! Ты выбросила его в окно.

– Прости меня, mia cara. Я куплю тебе другое, намного красивее, обещаю. Ты ведь на самом деле не хотела носить эту ужасную вещь, правда?

– Оно не было ужасным. Оно мне нравилось. Верни ожерелье обратно. – Маргерита разрыдалась и оттолкнула мать, когда та опустилась на колени рядом с нею. Паскалина тоже заплакала. Ее сотрясали сдавленные рыдания, которые так напугали Маргериту, что она замолчала. Она робко протянула руку и погладила мать по лицу, и Паскалина прижала ее к себе и зарылась лицом в ее волосы. На мгновение мать и дочь приникли друг к другу, а потом Паскалина вытерла глаза уголком фартука и встала.

– Прости меня, пожалуйста, моя маргаритка, но тебе не нужно то, что дала та женщина. Твой отец сказал правду. Она – колдунья. Ее подарки всегда обходятся слишком дорого. Мы с твоим отцом обязательно купим тебе что-нибудь красивое, когда в следующий раз пойдем на рынок. А теперь ешь свой суп, пожалуйста, пока он не остыл.

Пытаясь улыбнуться, Паскалина разлила суп по тарелкам, Алессандро нарезал хлеб, пустил его по кругу, а потом передал Маргерите большой кусок сыра и оливковое масло. Но есть она не могла. Отложив ложку, она по привычке сунула в рот большой палец левой руки.

– Смотри, мы купили тебе апельсинов. Мы знаем, что ты их любишь. А еще я сшила тебе новое платье. – Паскалина развернула простое платье темно-зеленой шерсти с поясом из ленты цвета меди в тон волосам Маргериты. Очевидно, мать купила его у старьевщика на рынке, а потом разрезала и аккуратно сшила вновь, чтобы скрыть пятна и прорехи. По всей видимости, на это у нее ушло несколько недель – ведь работать ей приходилось втайне от Маргериты. – А папа сделал тебе маску. Смотри, на ней нарисована маргаритка.

Маргерита уставилась на маску. Она была выкрашена в ярко-желтый цвет, по которому были разбросаны кружочки цвета меди, обозначая сердцевину цветка. Во все стороны тянулись белые лепестки, окаймленные золотистыми полосками. Над отверстиями для глаз топорщились длинные золотистые ресницы, а рот растянулся в широкой счастливой улыбке.

– La sua bella[59], – прошептала она, шепелявя сильнее обычного.

– Ты сможешь надеть ее на праздник Вознесения Господнего, который будет через несколько недель, topolina, – сказал Алессандро.

В другое время Маргерита подпрыгнула бы до потолка от радости, надев новое платье и маску, и распевала бы что-нибудь веселое. Сейчас она лишь негромко прошептала:

– Спасибо.

– Тебе не нравятся наши подарки? – с тревогой поинтересовалась мать.

Маргерита кивнула и выдавила улыбку, в которой было столько же жизни, как и в масках из папье-маше, висящих в отцовской студии.