Но, когда он взял меня за руку и увлек за собой прочь из гостиной, я не раздумывая устремилась за ним по коридору. Гул голосов стих позади нас. Он распахнул первую попавшуюся дверь и втащил меня в темную комнату за нею. Не успела я переступить порог, как он захлопнул дверь и прижал меня к ней спиной. Я рассмеялась. Когда же он наклонил голову, чтобы поцеловать меня, я нетерпеливо приподнялась на цыпочках навстречу его губам. Его язык без колебаний соединился с моим в сладком знакомом танце. Я почувствовала, как его рука опустилась на мою талию и скользнула ниже, запутавшись в складках юбок, а другая принялась ласкать грудь сквозь жесткую ткань корсета. Я ахнула и выгнулась ему навстречу, и в следующий миг его губы принялись покрывать мою шею поцелуями. Я из последних сил вцепилась в него, чтобы не упасть от сладкой истомы, когда он приподнял подол нижней юбки. Вот рука его коснулась моей обнаженной кожи, и он в голос застонал. Колени у меня подгибались. Пальцы его скользнули выше, погрузившись в сладкую влажность у меня между ног.

– Mon Dieu[42], – выдохнул он.

Я запустила пальцы ему в волосы и с силой притянула к себе, впившись ему в губы поцелуем. Он принялся возиться с застежкой своих панталон. Смеясь, я помогла ему, а складки моих измятых юбок походили на осыпавшиеся лепестки. В мгновение ока он справился со своими панталонами, приподнял меня, прижав к двери, и с силой ворвался в мое лоно. Я отчаянно закусила губу, чтобы не закричать от острого наслаждения. Его сильные руки обхватили мои ягодицы, он жадно целовал меня в шею и в ухо. И вдруг я ощутила внутри себя обжигающий взрыв. Сдавленно охнув, я приникла к нему. Он содрогнулся всем телом. Еще какое-то время мы раскачивались в такт, не в силах разомкнуть объятия, а потом он медленно отстранился.

– Mon Dieu, – прошептал он снова и отпустил меня.

Соскользнув вниз по двери, я поняла, что вновь стою на ногах. Но он не отпускал меня, что пришлось очень кстати, поскольку я не была уверена, что смогу устоять самостоятельно. Я спрятала лицо у него на груди. Он приподнял мою голову за подбородок и нежно поцеловал.

– Я даже не знаю, как тебя зовут, – пробормотала я, когда обрела способность говорить.

– Я – Шарль де Бриу, – ответил он, и я едва не застонала в голос. Сын президента комитета казначейства. Насколько я знала, его отец был влиятельным и безжалостным человеком, из тех, кому не принято становиться поперек дороги.

– Меня зовут… – начала было я, но он наклонился и вновь прижался к моим губам, и у меня перехватило дыхание.

– Я знаю, кто ты. Вчера я видел, как ты вместе с королем принимала участие в псовой охоте. Я и представить себе не мог, что женщина способна так ездить верхом. Я возжелал тебя сразу так, как никогда не желал ни одну женщину. Я спросил у кого-то, как тебя зовут. Мне сказали, кто ты такая, и добавили, что ты способна обуздать берберского скакуна с помощью шелковой ленты из своей прически. Это правда?

Я улыбнулась и пожала плечами.

– Пожалуй, это преувеличение. Никогда не пыталась проделать что-либо подобное. Хотя можно попробовать.

– Кроме того, мне сказали, что у тебя было много любовников, включая акробатов и укротителей тигров.

Я рассмеялась.

– А вот это – несомненное преувеличение.

– Я наблюдал за тобой весь вечер. Я смотрел, как ты танцуешь, смеешься и подшучиваешь над дофином. В любом обществе ты чувствуешь себя как дома. Ты даже высмеивала самого короля, на что не отважился больше никто.

– Он слишком высокого мнения о себе, и это плохо. Он начинает верить в собственные мифы. – Я подняла руки, поправляя прическу и fontanges, а потом одернула корсет, все еще будучи не в силах поверить в то, что меня соблазнили в двух шагах от самых злокозненных сплетниц в мире.

– Я думал о тебе всю ночь. А сегодня утром проснулся с твердым намерением познакомиться с тобой, но не мог найти тебя нигде. Кто-то сказал мне, что ты уехала в Париж. Что ж, так тому и быть. Я тоже прискакал в Париж.

– Ты последовал за мной сюда, в Париж?

Он кивнул и снова поцеловал меня, так пылко, что я ощутила, как по жилам у меня пробежал огонь.

– Когда я смогу увидеть тебя вновь? – взволнованно спросил он. – Где ты остановилась?

– В Лувре, разумеется. – В качестве фрейлины Атенаис, маркизы де Монтеспан, мне выделили отдельную комнату размером со стенной шкаф рядом с ее роскошными апартаментами.

– Хорошо, я тоже там остановился. Я приду к тебе сегодня вечером? У тебя отдельная комната? – Забрасывая меня вопросами, он застегнул панталоны, одернул камзол, поправил парик и встряхнул измятые кружева, расправляя их.

Я кивнула.

Он ласково провел пальцем по моей щеке. Я прижалась к его ладони.

– Где находится твоя комната? – прошептал он.

Я сказала ему, хотя сердце мое разрывалось от страха и желания. Что я делаю, ввязываясь в подобную интрижку? Видел ли кто-нибудь, как мы вместе выскользнули из бальной залы? И действительно ли мои губы выглядят такими же красными и припухшими, какими я их ощущаю? И не оставили ли его зубы отметин на моей шее и груди? Насколько сильно измято мое платье?

Он наклонился и поцеловал меня, и я почувствовала, как земля уходит у меня из-под ног, а душа расстается с телом.

– До вечера, – прошептал он и исчез за портьерой.

Дьявольское семя

Аббатство Жерси-ан-Брие, Франция – апрель 1697 года


Мне казалось, что я падаю в бездонный темный колодец.

Ощущение было настолько ярким и отчетливым, что я выставила руки и вцепилась в спинку скамьи передо мной. Эта невзрачная пожилая женщина в черном платье послушницы не могла быть мной, Шарлоттой-Розой де ля Форс. В салонах меня называли «Dunamis», что значит «Сила», имея в виду мою силу духа и мою фамилию[43], но сейчас я чувствовала себя слабой и бессильной, как букашка, подхваченная штормовым ветром. Надо мной уходили в вышину тяжеловесные сводчатые потолки, а под ногами разверзлась пропасть отчаяния.

Я думала, что могу изменить этот мир по своему хотению. Я думала, что смогу вырваться из тесных рамок общественной морали и жить собственной жизнью. Я думала, что сама прокладываю путь для устремлений своей души. Но я ошибалась.

Наконец зазвонил колокол. Я с трудом поднялась на ноги, сознавая, что глаза мои покраснели и опухли. Еще одна фигура в черном в длинной шеренге себе подобных, я побрела прочь из церкви, выходя из тени на свет и обратно, шаркая ногами мимо огромных каменных колонн. «Неужели это все, что осталось от моей жизни? И отныне каждый день будет в точности похож на другой, пока я не умру?» – подумала я.

Трость сестры Эммануэль больно ударила меня по плечу, когда я выбилась из строя. Но мне было уже все равно.

Друг за другом мы вошли в трапезную, занимая свои места за длинным деревянным столом, готовясь нарушить если уж не молчание, то хотя бы воздержание. Разговоры во время еды были запрещены, о чем я узнала в первое же свое утро в аббатстве, причем это знание дорого обошлось мне. Усталая и продрогшая до костей, я зачерпнула ложкой холодную и жидкую застывшую кашу и сардонически заметила своей соседке: «Неужели это можно есть? Это же сущие помои».

В наказание мне поручили до блеска выдраить пол в уборной.

Одна из сестер взошла на небольшую кафедру, откуда громким голосом принялась читать унылую повесть о какой-то очередной святой, принявшей мученическую смерть, когда ей отрезали груди – очаровательный аккомпанемент нашей трапезе.

Сестра Оливия пошевелила опущенным указательным пальцем, и я послушно передала ей горшок с кашей, сначала положив немного себе. Она была жидкой, серой и безвкусной. Я взглянула на сестру Эммануэль и коснулась пальцем языка, подавая сигнал о том, что прошу передать мне мед. Она посмотрела на меня, злорадно улыбнулась и передала мед на другой конец стола. Я вздохнула и стала помешивать жижу деревянной ложкой. При мысли о том, что придется есть это, меня мутило. Я представила, что нахожусь в Версале и ем свежеиспеченные горячие булочки со сливовым вареньем, запивая их горячим шоколадом.

Кто-то сунул мне в руку горшочек с медом. Я подняла глаза и увидела, что мне кивает сестра Серафина, озабоченно сведя на переносице тонкие брови. Я дернула головой в знак благодарности и ложечкой положила капельку меда на ломоть грубого черного хлеба. Но во рту у меня настолько пересохло, а на грудь давила такая тяжесть, что есть я не могла. Отщипнув кусочек, я положила хлеб на тарелку. Самая младшая из послушниц, сестра Милдред, вылизала свою миску дочиста и пальцем подобрала последние крошки. Сейчас она голодными глазами смотрела на мою нетронутую порцию. Я протянула ей свою тарелку, и она в мгновение ока расправилась с моим хлебом с медом.

Сестра Серафина нахмурилась. Она поймала взгляд одной келейницы и подвигала вверх и вниз указательным и большим пальцами правой руки, словно доила корову. Келейница принесла кувшин с молоком и налила ей чашку, которую сестра Серафина протянула мне, выразительно кивнув при этом головой. Я сердито посмотрела на нее, но отпила глоток, не желая быть в очередной раз наказанной за непослушание. Я слишком устала и настрадалась, чтобы терпеть новые издевательства.

Молоко оказалось парным и теплым. Я выпила чашку до дна и почувствовала себя лучше. Сестра Серафина удовлетворенно кивнула. Зазвонил колокол – как же я ненавижу этот звук, – и мы дружно поднялись на ноги. Скамья громко скрипнула по плитам пола, когда мы отодвинули ее от стола. Друг за дружкой мы потянулись к выходу из трапезной, направляясь в здание капитула, и шаги наши гулко зазвучали по каменным плитам. Общая зала для собраний, комната с высоким потолком и колоннами, был увешан гобеленами в попытке хоть немного утеплить его и согреть. Я вынуждена была делить вместе с другими послушницами жесткую деревянную скамью в задней части комнаты, хотя и была намного старше своих соседок. С нами села и сестра Эммануэль, сжимая в руках трость и готовясь пустить ее в ход, если кто-либо из нас осмелится заговорить шепотом, поерзать, кашлянуть или испортить воздух.

Обычно я не вслушивалась в происходящее, вперив взгляд в ближайший гобелен, на котором был вышит белый единорог, который сидел, положив передние лапы на колени светловолосой девушке в прелестном и роскошном средневековом платье. Трава у нее под ногами пестрела цветами, а с веток деревьев, смыкавшихся арочными сводами у нее над головой, свисали гранаты. Из-за кустов на опушке леса выглядывали маленькие зверьки – кролики, белки и барсуки, – не замечая, что к ним подбираются охотники с собаками и рогатинами. Каждый день я по целому часу рассматривала этот гобелен и все равно находила в нем новые, ранее не замеченные детали – гнездо с птенцами, охотника с печальным лицом, божью коровку на листочке. Как и всегда, мыслями я уносилась далеко-далеко, возвращаясь в своих мечтах к одному-единственному мужчине – своему Шарлю.

Я вспоминала наши встречи в Фонтенбло, когда ускользала из бального зала на свидание с Шарлем в залитых лунным светом садах. Он обнимал меня сзади и увлекал под сень деревьев, опрокидывая на теплую траву и задирая мне юбки раньше, чем я успевала опомниться.

– Мы так давно не виделись… – жарко шептал он мне на ухо.

– Целых четыре часа! – смеялась в ответ я…


Вздрогнув, я вернулась в настоящее, заслышав собственное имя, вернее то, которым меня нарекли после введения в чин послушницы спустя неделю после приезда. Сестра Шарите[44]. Милосердие. Какая тонкая насмешка.

– Сестра Шарите закатывала глаза, когда мы читали житие святого Лаврентия вчера на послеобеденной молитве, – послышался чей-то тоненький голосок. Это была сестра Ирена, старавшаяся выслужиться и постоянно ябедничавшая на остальных послушниц. Обычно я окинула бы ее презрительным взглядом и шокировала бы остальных монахинь, заявив нечто вроде: «Мне представляется маловероятным, чтобы человек, которого живьем поджаривали на медленном огне, просил бы своих мучителей повернуть его, чтобы он не подгорел с одной стороны».

Но вместо этого я лишь пожала плечами и произнесла:

– Mea culpa[45].

– И еще она разговаривала во время Великого молчания, – добавила сестра Ирена.

– Что еще она говорила, ma fille? – осведомилась мать настоятельница.

– О, я просто не могу повторить ее слова, – заявила сестра Ирена.

– Ты должна, – упрекнула ее сестра Эммануэль. – Иначе как мы сможем узнать всю глубину ее грехопадения?

– О нет, сестра, я не могу. Такие грязные слова! Такое богохульство! – И сестра Ирена прижала ладони к своей плоской груди.

– Я сказала «sacre cochon»[46], – вмешалась я. – Я уронила сундучок для одежды себе на ногу. Прошу прощения, он просто выскользнул из моих рук. Mea maxima culpa[47].

– Мы знаем, что вам трудно привыкнуть к нашей жизни здесь, в аббатстве, ma fille, – заговорила настоятельница. – Однако же это серьезная провинность. Разве не справедливо сказано: «Жизнь и смерть висят на кончике языка»? Книга притчей Соломоновых, глава восемнадцатая, строфа двадцать первая. Святой Бенедикт совершенно определенно высказался по этому поводу. В главе шестой нашего устава он говорит: «В том, что касается грубых шуток и пустых слов, ведущих к смеху, их мы запрещаем к вечному и повсеместному употреблению, и для таких бесед мы не дозволяем новообращенному отверзать уста».