Он работал шестом не переставая, держа на запад, и заходящее солнце било ему в глаза. Он надвинул кепку на самый нос и щурился из всех сил, но от нестерпимого блеска все равно разболелась голова. Уильям остановился, хлебнул виски. Милю за милей он пробирался сквозь заросли лохматых от мха кипарисов — с плеском шарахались из-под носа лодки аллигаторы, и щитомордники плыли бок о бок, не сводя с него блестящего осмысленного взгляда. Он норовил ударить их шестом. Время от времени попадал, но шест был тяжелый, и вскоре Уильям отказался от этих лишних усилий. На закате он пересек травянистую топь, подгребая шестом по довольно широкой протоке. Солнце садилось все ниже, и из гущи трав — осоки, ряски, меч-травы — тучами поднималась мошкара, застилая небо. Уильям почувствовал, как у него начинает зудеть все тело. Не только открытые места: руки, лицо, шея — горело все сплошь; крохотные насекомые забирались под одежду. Он бросил шест, схватил весла и стал лихорадочно грести вперед, пытаясь обогнать тучу мошки. Ничего не выходило: то ли туча была такая огромная, что накрыла целиком все болото, то ли она двигалась вровень с ним. Он перестал стараться и вогнал ялик носом в илистый берег. Поспешно сорвал с себя одежду, гримасничая от боли, когда острые иглы сильней впились в голое тело. Начал полными пригоршнями хватать черную грязь и размазывать по всему телу, по голове, как можно более толстым слоем. Нос, рот и уши обвязал носовым платком. Когда грязь подсохла, снова оделся, так, чтобы все болталось свободно, не трогая защитной спекшейся корки.

Потом опять взялся за шест. Болотная грязь воняла гнилью, стоячей водой, трухлявыми корнями, но от мошки она помогала. Уильям отпил еще немного виски, чтобы легче переносить зловоние.

Смешно представить себе, на кого он, верно, сейчас похож. Здоровенный, грузный, лысый, весь обмазан грязью, как индеец, и на чумазом лице — запавшие синие глаза.

Он миновал открытую топь, потом озерко. Это, скорей всего, питается от серных ключей — над почти недвижной поверхностью его навис тяжелый запах. С последним отсветом заката за спиной Уильяма, круглая, тяжеловесная, желтая, взошла луна. Все длинней, как резиновые, вытягивались впереди по воде тень человека и тень лодки. Где-то вдалеке вышли рыскать при луне дикие кошки. Раза два хрипло мяукнула пантера, затем он узнал скрипучий крик рыси. Водяные птицы устроились на ночлег, и на них стали охотиться аллигаторы: до Уильяма доносился громкий лязг гигантских челюстей.

За озером, следуя по компасу, он вновь углубился в болота. Под укрытием высоких деревьев яркий лунный свет сменился неясным свечением, рассеялся без остатка, пробиваясь сквозь путаные космы мха. Уильям мерно двигал шестом, проверяя направление, ухитряясь обходить стороной те места, где кипарисовые стволы, падая, громоздились друг на друга и узловатые корни торчали так густо, что лодке было не пройти. То и дело, потревоженные им, падали сверху древесные лягушки и мягко шлепались в воду. Он доел до последней крошки свою краюху, закусил грудинкой. У нее появился странный привкус: испортилась на солнце.

Появились мириады комаров, хоть их и не видно было в мутном свете луны. Они яростно звенели ему в уши, он чувствовал, как они задевают его по лицу и рукам. А кусались не очень — из-за ссохшейся грязи, а может быть, им не приспел еще срок пить кровь.

Нестерпимо клонило ко сну, но останавливаться здесь не хотелось. Слишком много змей притаилось в ветвях, хоть одна да свалится вниз, если только не развести костер. Он вспомнил, что в старину у людей, которым случалось попадать на болота, всегда имелась в носу ялика или долбленного челнока маленькая жаровня. Огонь — защита, и, когда бы ни понадобился, он был под рукой. Ему же нельзя останавливаться, пока не попадется лесистый островок.

В конце концов островок подвернулся. С помощью мачете Уильям расчистил небольшое пространство среди карликовых пальм и плотно посадил на берег киль ялика. Ноги, затекшие, онемевшие за долгие часы сидения в лодке, подламывались и дрожали, пока он собирал валежник. Уильям пнул сухой ствол пальмы и вспугнул гремучую змею. Он почувствовал, как скользнуло из-под ноги гибкое тело, услышал торопливое раздраженное шуршание гремушек, но в темноте ничего не увидел, пока змея не прыгнула. На нем были высокие охотничьи сапоги, и ядовитые зубы бессильно царапнули по грубой коже. Он убил змею несколькими быстрыми ударами; отшвырнул в сторону дергающееся туловище. Когда набрал дров и разжег их, то увидел мазок молочно-белого яда на голенище и стер его листом. Развел большой дымный костер и улегся в ялике. Спать — не уснешь, но хоть подремлешь до зари.

Назавтра после полудня за глянцевыми, исполосованными ветром болотными травами он увидел ряд деревьев, — явно не островок, а что-то побольше. Он стал нетерпеливо грести шестом. Задолго до того, как лодка поравнялась с краем травяной трясины, он почувствовал, что ее потянуло вперед течением. Значит, между болотом и деревьями есть быстрая речка, а это может быть только восточный рукав реки Провиденс. Он выбрался из болот…

Уильям устал. Он пустил ялик на волю медлительного течения и не мигая глядел в густую, как сироп, маслянистую бурую воду, давая глазам отдохнуть от слепящего предвечернего солнца. Вспомнилось, как называла эти узкие болотные протоки его бабка-француженка: traînasse. Годами он не думал о ней, этой молчаливой женщине, худой и горбоносой. По-английски она до конца жизни изъяснялась принужденно, высокопарно, так и не освоилась с ним по-настоящему. Впрочем, своих детей и внуков она не пыталась учить французскому и не желала съездить во Францию, хотя денег на такое путешествие имела предостаточно. Казалось, ей было просто безразлично, что она здесь чужая. Что живет, неловко примостясь где-то на краешке своего мира, как птица на насесте…

Потом он опять забыл про нее, соображая, как бы вывести ялик на реку и благополучно переплыть на другую сторону, не наскочив на поленья-топляки и песчаные осередки и, главное, — избежав водоворотов. Этот участок реки, всегда стремительный, глубоководный, изобиловал такими вихрящимися воронками. За две секунды они способны разнести лодку в щепки и засосать в глубину. И это еще не все. Приходится следить в оба и за тем, что все-таки попадает в воронки… Уильям помедлил на краю болота, внимательно озираясь по сторонам. Нашел всего один водоворот, чуть выше того места, где стоял. И как будто небольшой. Потом заметил топляк, уже старый, очень низко сидящий в илистой воде. Уильям крепко вонзил шест в дно, удерживая лодку на месте. Топляк шел прямо на воронку. Вот его вовлекло в неторопливое внешнее кольцо, плавно повело по кругу. Чем ближе к центру, тем больше скорость; быстрей, быстрей — и наконец он скрылся в воронке, медленно, неслышно, как в немом кино. Опираясь на шест, Уильям перевел взгляд ниже по реке и стал ждать. Топляк вынырнул неподалеку от водоворота, выскочил на поверхность концом вверх. Вылез из воды торчком фута на два, прошел так футов десять и опять бултыхнулся в воду.

Уильям взял весла и быстро переправился на ту сторону. Жилья поблизости не было видно, и он решил вытащить ялик на берег и бросить здесь. Достал мачете и по обе стороны носа сделал по планширу ряд зарубок-галочек. Легче будет опознать лодку, когда он потом за ней пришлет.

Он посмотрел на пустую бутылку на дне ялика — бутылку из-под виски с той винокурни. Куда какая скромная награда за трое суток, за пот и мозоли, за проклятущих комаров и мошкару. Дурацкая затея, если вдуматься. Казалось бы, могло хватить ума сообразить…

Он поспорил и не отступился, и вышел победителем. И все равно затея идиотская. «Вот что получается, когда ты Хауленд, — подумал он, — все бы им чудить…»

Уильям поднял пустую бутылку и швырнул в реку.

Он не слишком точно представлял себе, где находится, — где-нибудь неподалеку от Новой церкви, очевидно. Стало быть, и всего-то дела — махнуть прямиком через гривы, пока не выйдешь на зады собственной усадьбы. Он сложил одеяло, перекинул через плечо. Сверху положил дробовик, подтянул съехавшие штаны и настроился на долгую дорогу. Через несколько часов, сделав два крутых подъема, он обнаружил, что начинает смеркаться, и он очень устал. В лодке приходилось лишь дремать, да и то урывками, неспокойно. Уильям подыскал в рощице виргинской сосны уютное место с толстым настилом хвои, завернулся в одеяло и уснул.

Едва забрезжила заря, он проснулся. Закинув руки за голову, лежал, дожидаясь, пока рассветет по-настоящему, и слушал птиц, насекомых, нервный шорох сосновых иголок. Чу — издалека с набежавшим ветром донеслось журчание воды. Уильям встал, потянулся; из-за гривы, закрывающей горизонт, выплыло солнце и ударило ему в глаза. Очень хотелось пить; несмотря на терпкие яблоки, во рту остался противный вкус, язык был как ватный. Он снова прислушался, где журчит вода, поймал ее звук и определил направление, пока все не потонуло в птичьем щебете.

Он приладил дробовик поверх сложенного одеяла и зашагал на звук воды, крепко потирая ладонью щетину — она легонько похрустывала в тишине свежего утра. Прошел негритянское кладбище, где на деревьях болтались синие бутылки с песком и тыквы — в них свили гнезда ласточки; сглаженные временем холмики были украшены осколками чашек, стаканов, блюдец — только стекляшки, и все лиловатые от долгих лет под лучами солнца. Он прошел мимо еле заметных остатков фундамента: когда-то здесь стояла церковь: обгоревший остов ее растащили дочиста. Журчание звонко и чисто доносилось с другой стороны.

Уильям ускорил шаги и вышел к воде. Он увидел, что поперек ручья, шагов на сто выше церкви, сложена купель. Прямо в нее сбегал естественный маленький водопад — набожные люди обложили дно кирпичом и запрудили ручей, чтобы получилась чаша для их обрядов. На дне, Уильям знал это, непременно должен быть водоотвод, но этой купелью (как и сгоревшей церковкой, которой она принадлежала) давно никто не пользовался, и сток засорился. Теперь вода переливалась через край.

Уильям решил подняться выше. Там будет чище — неизвестно еще, какая дрянь собралась и разлагается здесь на дне. Он увидел что-то вроде тропинки, еле намеченной, но все же различимой. Она бежала самым легким и нехитрым путем, послушно следуя изгибам почвы, широким полукругом отклоняясь от ручья. Уильям двинулся по ней. Когда решил, что отошел достаточно, повернул напрямик к берегу. Теперь он был намного выше купели. Он пил, свесив голову в холодную воду, пока не прогнал вчерашнюю натугу и усталость. Он мыл лицо, мыл шею, руки, пока не смыл все следы болотной грязи. Он окунал голову в ручей, словно утка, чтобы влага сбегала по шее, держал ее так подолгу, ощущая мягкий ток воды, мягкий вкус профильтрованной листьями воды. Потом, присев на корточки, вытер лицо руками и расчесал пальцами волосы.

Отдыхая, взглянул вниз по течению, на купель. Отсюда она была хорошо видна — без всяких затей, просто чашеобразное расширение естественного русла, обложенное кирпичом. Вода непрозрачная, сизая из-за палой листвы; кругом навалены кучи хвороста, бурелом. Его взгляд скользил по ручью к краю купели, потом по сухощавым очертаниям ив, по виргинским магнолиям и падубам с красными ягодами, по усыпанным желтыми плодами кустам сириллы. Он дважды обвел глазами круглый прудик и лишь тогда увидел женщину. Так сливалась она цветом с землей.

Она стояла на коленях возле ручья, над самой купелью, и стирала белье. Платье на ней было коричневое, черные волосы, черная кожа. Только по ярко-желтому пятну, вспыхнувшему на материи у нее в руке, различил ее глаз Уильяма.

Она не слышала его. Все так же приподнималась, нагибалась, выжимала белье, складывая его рядом на чистом камне.

Внезапный шум драчунов-пересмешников заглушил плеск стирки. На миг Уильям засомневался, настоящая ли она или, беззвучная, она — порождение утреннего тумана, что клубится в деревьях у нее за спиной.

Он глядел, и рассказы, слышанные невесть когда, приходили ему на память. Рассказы про Альберту, великаншу-негритянку, которая живет в горах со своим мужем Стенли Альбертом Томпсоном, пьет виски целыми днями и слушает, как отбивают время его массивные золотые часы. Делать ей совсем нечего, только белье ему постирать. Увидишь иногда, как к берегу ручья прибило пену, а женщины скажут: «Это здесь Альберта устраивала постирушку».

Статная женщина, Альберта, рослая, в движениях вольна и свободна, точно родилась с белой кожей. Большей частью разгуливает со Стенли Альбертом Томпсоном по пикам Смокимаунтенз, но изредка они спускаются к югу. Изредка. В хрусткие, искристые зимние дни им становится холодно в горах, и они ненадолго переходят на юг, смеясь и попивая виски. А по окрестным местам, по лесам их слышат люди — слышат, как они хохочут, как бьют их часы. И уж обязательно кто-нибудь да набредет на место, где ночевала эта пара, где сосновые иглы раскиданы и примяты от их неистовой любви. А реденькие клочья дыма по гривам — это от их костров, значит, они что-то варили вечером. Порою же, от скуки или от нечего делать, они начинают кидаться камнями — на многие мили разносится грохот камнепадов, — и Альберта швыряет камни не хуже любого мужчины. Когда же им эта забава надоедает, они уходят, а все склоны после них разворочены и искорежены ударами камней. Да, Альберта со Стенли Альбертом Томпсоном непременно оставляют после себя следы, а люди на другой день или через неделю читают по ним, как по книге.