Она осталась с последней, самой младшей — Крисси.

Мне кажется, с ней Маргарет обращалась куда более ласково. Я замечала, что когда бы девочка ни прошла мимо, мать непременно сгребет ее в охапку и крепко стиснет — что-то не помню, чтобы так хоть раз бывало с Робертом или Ниной. И правда, чем-то Крисси была симпатичней всех. Ее рыжие волосы курчавились и вечно торчали вихорчиками во все стороны; глаза — не то чтоб синие, а скорей в прозелень. Она отличалась ровным, счастливым характером и почти никогда не болела. И была самая способная из них, намного способней Роберта, хотя его куда больше поощряли в учении. Читать она научилась по старым журналам, которые брала у деда, и задолго до того, как пошла в школу, читала мои старые хрестоматии. Свернется с книжкой где-нибудь на развилке дерева — и считай, что устроилась на все утро. Я ее любила. Она была из тех детей, которых нельзя не любить.

Дед тоже ее любил и вечерами играл с ней по целым часам. С другими детьми — никогда. Может быть, прежде ему было не до того. Теперь же, когда умерла мама, у него как будто появилось больше времени для самой маленькой в доме.

И все-таки — когда мне было шестнадцать лет, и я кончала среднюю школу, а Крисси исполнилось одиннадцать — она, как и другие, уехала из дома. И, как другие, больше не возвращалась. Даже на каникулы.

Теперь я стала старше и спросила об этом. В тот день дед чинил частокол на переднем дворе. Я спросила напрямик:

— Ты по Крисси не скучаешь?

Он держал во рту штук пять гвоздей и неторопливо вынул их.

— Нет, отчего же, скучаю.

Он опять пополнел, стал таким, как до маминой болезни: большим и грузным. Лицо у него было гладкое, розовое, без морщин; и все те же светлые, ярко-синие глаза. Меня всегда поражало, какого они ясного цвета — в точности, как рассветное зимнее небо.

— Что же ты не отдал ее в здешнюю школу, раз скучаешь? — спросила я.

Он выдернул трухлявый кол и отшвырнул в сторону.

— Сама знаешь, внучка, не хуже меня.

— Нет, почему все-таки? — допытывалась я. — Я хочу знать.

Он говорил, не глядя в мою сторону.

— Хочешь, стало быть, чтобы я сказал эти слова за тебя. Я, помнится, сам в детстве терпеть не мог излагать мысли вслух… Словобоязнь, вроде бы, что ли.

Он взял новый кол и приладил к поперечине, чуть потеснив другие.

— Ты знаешь, каково в здешних местах приходится негру. А такие дети, они как раз оказываются где-то посередине — ни белые, ни черные… — Он приставил гвоздь, стукнул по нему раз-другой молотком и вогнал в дерево. — И что им здесь делать? Война будет не вечно. Заводы и судоверфи позакрывают. Мы тут опять впадем в спячку.

Еще один гвоздь — и кол стал на место. Дед двинулся вдоль ограды, проверяя рукой крепость каждого кола, выискивая подгнившие.

— У нас и при том количестве народа, какое есть, насилу прокормишься, — продолжал он. — А они ребята шустрые, далеко пойдут. — Он нашел негодный кол, вышиб его боковиной молотка, крутанул и вывернул из ограды. — Здесь им места нет, вот я их и посылаю туда, где попросторнее.

— Угу, — сказала я.

— Денег для этого у меня, кажется, достаточно. — Он опустил молоток и посмотрел мне прямо в глаза. — Раз уж тебе так интересно… Роберт в сентябре поступает к Карнеги на техническое отделение.

— Это в Питтсбурге, — вставила я лишь затем, чтобы показать, что и мне кое-что известно.

— Ну так как же, внучка, — это я должен был сказать за тебя?

— А что, — сказала я. — Я не виновата, если задумываюсь.

— Да, — согласился он. — Наверно, не виновата.

— А Маргарет как смотрит на то, что все ее дети разъехались?

Ярко-синие глаза светло и ясно глядели на меня в упор.

— Наши дети, — спокойно сказал он.

Первый раз за все время он так сказал. Будто со смертью мамы ему стало проще называть вещи своими именами.

— Между прочим, — прибавил он, — это как раз Маргарет надумала.


Тогда мне было не понять. Я просто решила, что это какая-то странность. Мне казалось, каждой матери хочется держать детей при себе, пока сами не разбредутся. Я не постигала того, что делает Маргарет.

Мне шел семнадцатый год, и я была влюблена. В мальчика из нашего класса. Его звали Стенли Картер, и глаза у него были большие, карие и лучистые — в основном из-за сильной близорукости. Он был сын нового аптекаря, они приехали из Мемфиса. Вообще-то я с ним виделась довольно мало, потому что он жил в городе, а я у деда на ферме. И потому долгими вечерами, когда мне полагалось бы учить уроки, я больше занималась тем, что писала ему длинные письма, а потом рвала. Кроме того, я писала не менее длинные стихотворения о глазах, подобных звездам, о благоуханном, как клевер, дыхании и так далее. Я задергивала занавески в своей комнате, зажигала самую маленькую лампу, вытягивалась на кровати и писала, держа над собой отрывной блокнот — писала, как на потолке. Поскольку долго писать в таком положении невозможно — начинает ломить руки и блокнот приходится опускать, — я по большей части просто лежала, разглядывая трещины на потолке или пятно на обоях.

— Оставь ее, — говорил дед Маргарет, — не видишь — любовь, сохнет человек.

Я пыталась сразить его взглядом, но это не так-то просто, когда тебе ухмыляются прямо в лицо.

— В этом доме, — произносила я, — никто ничего не понимает, то есть решительно ничего. — И взлетала по лестнице наверх и садилась писать эпическую поэму, посвященную безответной любви, несчастным влюбленным и так далее в том же духе. Довольно скоро мне надоедало подбирать рифмы, и я принималась в сотый раз перечитывать «Ромео и Джульетту», проливая слезы над самыми трогательными местами.

Иногда я забиралась на шпалеру белого муската у задней двери. Я лежала там часами, глядя в небо и объедаясь мягким желтоватым виноградом. Я силилась проникнуть взглядом в самую высь, сквозь толщу неба — увидеть, что там за этой голубой скорлупой. Иногда мне казалось, что это возможно — что еще чуть-чуть, и я увижу. А потом понимала, что ничего не получится, и небо опять становилось твердой фарфоровой чашкой, опрокинутой над миром.

Вот что меня занимало, на остальное я не обращала внимания. И если мне удалось один раз что-то увидеть, то лишь совершенно случайно.

В тот день я, как частенько случалось, не вышла к ужину. Маргарет постучала ко мне, но я крикнула, что пишу стихи и пусть меня не отрывают. (Дед никогда не настаивал.) Часам к девяти, когда ужин давным-давно кончился, мне захотелось есть. Разутая, в одних носках, я потихоньку сошла по лестнице, ощущая ступнями скользкие, прохладные доски. Помню, как из гостиной донеслось легкое потрескивание дров в камине — была поздняя осень, и вечера стояли промозглые, холодные. Я ступала осторожно, неслышно. (В такие годы еще чувствуешь прелесть в том, чтобы суметь пройтись без единого звука — отголосок тех дней, когда ты играла в индейцев.) В холле было темно, против обыкновения, не горела даже лампа возле потемневшего от времени трюмо. Свет шел только из гостиной, где сидели Маргарет с дедом. Меня в неосвещенном холле было оттуда не видно, как я подошла, они не слыхали. Он читал газету, она шила. Я узнала материю — мое платье. Это было похоже на сцену из пьесы или на картину. Маргарет опустила шитье, ее руки упали на колени. Она подняла голову и посмотрела в дальний конец комнаты, на огонь. Он, должно быть, почувствовал, как она пошевелилась, потому что отложил газету. Она не обернулась. Крупная мужская голова на хрупкой шее оставалась неподвижной. Скрипнул стул — он встал на ноги; застонали под его тяжестью половицы, он подошел и наклонился к ней. А потом, так как больше он при своем росте нагнуться не мог, а она сидела на очень низкой качалке с ножками, выгнутыми, как лебединая грудь, — он встал на колени и обхватил ее руками. Тогда она повернулась, уронила голову ему на плечо и уткнулась лицом ему в шею.

Я попятилась и взбежала назад по лестнице, по-прежнему без единого звука. Я оробела. Нет, мало сказать, оробела. Мне стало по-настоящему страшно.

Так первый и единственный раз что-то произошло между ними у меня на глазах.


Я кончила школу, и тетя Энни увезла меня вместе со своими внуками путешествовать по Западу на машине. Все решилось в одну минуту.

— Езжай, езжай, — твердо сказал дед. — Тебе полезно.

И на другой же день тетя Энни с четырьмя внуками приехала из Атланты на большом новом черном «кадиллаке» и забрала меня. Я была в полном восторге. Старший из внуков, который должен был подменять в пути шофера, был адски красив. Полтора месяца кататься с таким красавцем по стране — потрясающе!

Позже, гораздо позже я узнала, отчего меня с такой поспешностью выпроводили из дома. В то самое лето приезжал повидаться со мной мой отец. Дед каким-то образом прослышал о его намерениях — и я укатила осматривать Большой Каньон и Пейнтед-Дезерт. Интересно, что они говорили друг другу, когда отец приехал в Мэдисон-Сити и увидел, что меня предусмотрительно увезли прочь.

Мне все-таки жаль, что мы не встретились, хоть поглядела бы, какой он, а то я уж давно забыла. (Мама в запальчивости уничтожила все фотографии.) А впрочем, я бы не очень знала, о чем с ним разговаривать; не станешь ведь толковать о кровных узах. А может, и станешь… Как бы то ни было, разговор не состоялся. Я путешествовала.

От той поездки осталось в памяти хаотическое нагромождение гор, снежных вершин вперемежку со студеными озерами, бескрайними пустынями, неведомыми цветами — и совершенно неправдоподобный океан. На обратном пути я задержалась в Атланте. Мне предстояло купить себе кое-что из одежды на первый год в колледже.

— Детка, в чем ты ходишь, — сказала тетя Энни. — Это сущий кошмар. Как только Уилли допускает, чтобы ты появлялась в подобном виде?

— Мы с Маргарет сами покупали мне платья.

Она сделала непроницаемое лицо.

— Ладно, на сей раз я заменю Маргарет.

Мы взяли с собой ее старшую внучку Эллен — она три года проучилась в Южно-Каролинском университете, а теперь бросила учиться, потому что собиралась замуж. Ей мы покупали приданое, а мне гардероб для колледжа; это делалось на широкую ногу, с размахом — совсем как на Западе, судя по тому, что мы видели несколько недель назад, и столь же сумбурно. Тетя Энни была женщина деятельная и чувствовала себя в своей стихии. Однажды, когда я в нерешительности замешкалась перед элегантным в своей простоте черным костюмом, она прямо вся ощетинилась от раздражения:

— Ну, в чем дело? Что ты медлишь?

— Дороговато вроде, — сказала я.

— Детка, детка… — Она шумно выдохнула, как часто делают в изнеможении толстые женщины, — он это может себе позволить… Впрочем, Уилли, чего доброго, держит тебя в неведении, с него станется… Ничего, если начнет ворчать из-за счетов, ты только спроси, как подвигается торговля лесом — он мигом прикусит язык.

Вечером после обеда она решила, что мне необходимо иметь свой автомобиль.

— Когда живешь в такой дали, надо хоть как-то сокращать расстояния.

— Я не умею водить машину, — сказала я.

— А ты научись, — возмущенно сказала она. — Тоже мне довод! — И я умолкла, потому что все это было слишком ново и неожиданно. — Вот что, позвоню-ка я Уиллу прямо сейчас и поговорю на этот счет. — Она пошла в холл к телефону.

Дядюшка Хауленд невозмутимо промолвил из глубины своего кресла:

— Энни у нас генерал.

— Мне просто никогда такое в голову не приходило.

Он поднял рюмку с коньяком.

— Отведай — не хочешь? Нельзя, милая, всю жизнь торчать на этой ферме. Уилли не имеет права тебя там прятать.

— Это мой дом.

Он погрозил мне рюмкой. На дутой стеклянной ножке заплясали блики света.

— Ты должна жить так, как подобает внучке одного из первых богачей в штате.

Я ошарашенно взглянула на него. Он хохотнул.

— И если богатство ему принесла война, это ничего не меняет.

Энни вернулась, сияющая.

— Такой скопидом закоснелый этот Уилли, он мне — слово, а я ему — десять, с ним только так и можно.

Поздно вечером, когда она тоже хлебнула коньяку и слегка разрумянилась, она сказала мужу:

— Я спросила, ждать ли его на свадьбу Эллен.

— И он, разумеется, сказал, что нет.

— Слишком занят… Знаешь, Хау, он меня беспокоит, честное слово. Шаг шагнуть боится со своей фермы. Не желает расставаться с этой Маргарет.

— Тсс, — шикнул на нее дядюшка.


Итак, я уехала в колледж. У меня был новый «форд» — кабриолет, сине-белый, была норковая накидка, и еще был жуткий, неодолимый страх, который будил меня по ночам. Сколько раз я лежала в веселой, убранной ситчиком комнате женского студенческого общежития, содрогаясь от желания вскочить в эту свою новую машину и уехать домой. Я не могла полюбить колледж. Просто с течением времени научилась меньше ненавидеть.