Она поморщилась.

— Самое интересное, что это правда, — сказала я.

— Откуда же он?

— Откуда-то оттуда.

— Что-что?

— Дедушка больше ничего не сказал.

— Черт возьми, — сказала моя подруга. — В конце концов, не такой уж он красавец!..

— Да, возможно.

Мы отправились в «Курятник», он же «Садик на крыше». Название это не означало решительно ничего. «Курятник» помещался в одноэтажной постройке с обыкновенной двускатной крышей; устроить там садик при всем желании было бы невозможно. А снаружи не росло ни единой травинки. Со всех сторон к самым стенам подступал черный асфальт.

В «Курятнике» имелся бар: длинная стойка, обитая красной кожей, тянулась от одного конца зала до другого, хотя в округе действовал сухой закон. (То и дело, полускрытые высоким забором, около заведения останавливались полицейские машины. Заезжали кто выпить, кто получить отступного.)

По обыкновению я спросила виски с содовой. Джон Толливер сказал:

— Бар здесь у них превосходный, давайте уж этим воспользуемся. Два мартини.

Меня это не задело. Ну что ж, поправили, впредь буду знать. В другой раз возьму то, что следует.

— Дед говорил про Государство Толливер, — сказала я. — Это где такое?

Он пожал плечами.

— Так называют округ Сомерсет, вот и все.

— Так вы из сомерсетских Толливеров?

Он кивнул.

Сомерсет, самый северный округ в штате, округ с самой зловещей, самой кровавой историей. Там, в первой половине девятнадцатого века, находились питомники рабов. Людей разводили и продавали, как скотину. Деньги это давало, но не более того. Даже в те времена работорговца-рабовода ставили невысоко. У него покупали, но — как после сделки с купцом-евреем — сплевывали на землю ему вслед, словно в рот какая-то дрянь попала. Эти рабьи питомники вечно клокотали смутой и недовольством. Именно там чаще всего вспыхивали бунты рабов. Большей частью их удавалось подавить до того, как они перекинутся за пределы округа. Но бывало, что не удавалось, и тогда мятеж распространялся по всему штату. Особенно крупный прокатился по той земле в сороковых годах, оставляя за собой широкий след: сожженные дома и трупы, вздернутые на деревья. Белые в округе Сомерсет отличались лютым нравом. В старину, минуя этот кусок Северного Тракта, путник поеживался и держал наготове ружье… Это был разбойничий край. Во время Реконструкции там завязались семейные междоусобицы, и двадцать лет люди убивали друг друга. Когда наступил конец, семей почти не осталось, кроме тех, которые носили фамилию Толливер. Унялись, стали жить мирно — тогда как раз пришла в те места железная дорога, — расчищали свои жирные черноземы, выращивали богатые урожаи хлопка. А грузовые составы увозили их по новой железной дороге.

Давно уже там не происходило никаких драматических событий, но дурная слава оставалась, и при словах «округ Сомерсет» люди на мгновение задумывались и вспоминали прошлое. Такое уж это было название.

А Джон Толливер — он был тоже особенный. Держался уверенно, и темноволосая голова его была все-таки очень красива.

Мы почти не виделись — успели только в тот раз сходить вместе в «Курятник», и уже наступили рождественские каникулы. А там началась экзаменационная лихорадка, и я про него как будто забыла. Когда он наконец позвонил, на дворе уже стоял февраль.

— Куда пойдем? Хотите на Пирс-Гаррис?

— Нет, — резко сказала я. Потом объяснила: — Я там чуть не утонула в позапрошлом году.

Мы поехали в соседний округ, в кафе, где, по слухам, делали сногсшибательную итальянскую пиццу. Как во всех подобных заведениях близ колледжа, здесь было полным-полно студентов, и музыкальный автомат орал во всю мочь. Нам достался последний свободный кабинет, угловой, возле самой двери на кухню.

— До утра прождешь, пока дадут поужинать, — сказал Джон Толливер.

— Ничего. Зато, когда шумно, как-то уютней.

Музыкальный автомат после минутной передышки захрипел и выдал «Мону Лизу» Кинга Коула.

— Какая прелестная песенка, — сказала я. — Ужасно люблю ее.

— Жаль, не могу вас пригласить потанцевать, — сказал Джон Толливер. — Не пришлось научиться.

— Я небольшая любительница танцев.

— Очень рад.

— Но как вам удалось избежать всеобщей участи? — сказала я. — По-моему, в школу танцев пихают всех поголовно.

Его синие глаза сузились.

— Вы не знаете Государства Толливер.

— Да, — сказала я. — Правда, не знаю.

— Там некому учить танцам. А если б и было кому, учились бы только малыши. В семь лет у тебя уже обязанности по дому.

— Вот оно что, — сказала я. — Понятно.

— Это, видите ли, не округ Уэйд. Хлопок, хлопок и еще раз хлопок. Лесных участков, как у вашего дедушки, там нет.

— Да-да, — мне не хотелось выказать свое невежество. — Лес, по-видимому, очень ценится.

Он расхохотался мне в лицо. А я обнаружила, что это вовсе не обидно, потому что смех был дружеский, свойский.

— А можно мне виски с содовой? — сказала я. — Оно мне правда больше нравится.

Чтобы взять виски, он должен был встать и подойти к бару. Такой здесь был порядок. Потом он вернулся и аккуратно поставил на стол стаканы.

— Я до сих пор не звонил, потому что был связан с другой. Я хотел быть свободен.

— Да? — Я не нашлась, что еще сказать.

— Я никогда не встречаюсь сразу с двумя девушками. Вам кажется, это глупо?

— Нет.

— По будням я каждый день до десяти, до закрытия, работаю в библиотеке, — сказал он. — После этого буду заходить за вами.

И каждый вечер после работы в библиотеке он ждал меня у общежития. Каждый вечер в одно и то же время: ровно в десять минут одиннадцатого. Чаще всего мы ехали куда-нибудь на машине, потом останавливались, слушали радио, болтали. Он был очень стеснен в средствах, а мне платить не разрешал. Вот мы и ездили, каждый вечер на новое место, курили, глядели, как рдеют в темноте банальные огоньки сигарет. Когда в первый раз он поцеловал меня, прощаясь, поцелуй был вежливый, но решительный.

— Все, — сказал он. — Будет на первый раз. Беги.

Он говорил как человек, наметивший себе четкий план действий. И в этом была своя прелесть. Мои знакомые, в большинстве случаев, просто плыли по течению — Джон Толливер был не таков. Он сам распоряжался событиями, он направлял их. До сих пор мной никто никогда не командовал, и оттого мне это страшно нравилось.

Как-то вечером соседка по комнате сказала:

— Кошечка, будь поосторожней, не то, смотри, попадешься.

— О чем ты? — Я была в таком тумане, так счастлива, что не поняла.

Она взяла зеленый пластмассовый футляр, где лежал мой предохранительный колпачок.

— Заглянула, нет ли у тебя в столике лейкопластыря — туфля, подлая, всю пятку стерла до кости, — и вот нашла. — Она помахала футлярчиком у меня под носом. — Очень неосмотрительно.

— А мне не нужно. Я с ним не живу.

Подруга бросила коробочку обратно в ящик и пожала плечами.

— Как знаешь.

— Нет, серьезно. Я собираюсь за него замуж. — До сих пор я не решалась так думать, но когда сказала вслух, то поняла, что это правда.

Он сделал мне предложение через месяц в том же прозаическом, деловом духе.

— Я хочу, чтобы мы поженились, — сказал он. — А ты?

— Да, — сказала я. — Кажется, я тоже.

Деду я решила не писать, не звонить, а лучше съездить домой на короткие пасхальные каникулы.

Выехала на ночь глядя — от счастья и возбуждения мне все равно не спалось. Когда я вошла в дом, дед сидел с Маргарет на кухне, завтракал. Не говоря ни слова, она встала и поставила еще один прибор, для меня.

— Ну-с, — сказал дед, — похоже, на этот раз ты с добрыми вестями.

— Я выхожу замуж.

— Я этого ждал. — Он невозмутимо налил себе чашку кофе из старомодного, в цветочках, кофейника.

— Тебе не интересно знать, за кого?

— Почему, интересно, — сказал он. — Просто я, надо полагать, все равно узнаю рано или поздно.

— За Джона Толливера.

Он все так же неторопливо пил кофе.

Маргарет сказала:

— Завтракать будешь?

— Умираю с голоду.

Дед сказал:

— Выбор подходящий. У них в роду попадаются малопочтенные личности, так ведь и у нас не всяким похвалишься. Начать хотя бы с твоего папаши.

— Джону еще год учиться на юридическом.

— Их семейка не один десяток лет всем в округе заправляет по-своему. Куда ни глянь — одни Толливеры. Такое положение вещей своеобразно влияет на склад характера.

— Не более, чем принадлежность к роду Хаулендов, — сказала я.

Он улыбнулся, повел плечом, словно отмахиваясь от моего наскока.

— Пожалуй, да.

— И во всяком случае, — сказала я, пристыженная, что огрызнулась на него, — Джон не собирается назад.

— Назад?

— В Государство Толливер.

— Видно, тесновато сделалось, не по мерке, — беззлобно сказал дед. — Да ты ешь.

Когда мы позавтракали, он пошел на заднее крыльцо надевать грубые башмаки, в каких всегда ходил работать. Я вышла за ним.

— Вчера чуть было на мокасиновую змею не наступил, — сказал он, берясь за шнурки.

— Джон тебе не нравится.

Он продолжал шнуровать ботинки.

— Я его не знаю.

— Ты же нас сам познакомил.

— Узнал по фамильному сходству, как узнал бы любого из них. Вылитый Толливер.

— И все-таки он тебе не нравится.

— Мне кое-что об их семье известно, чем трудно восхищаться.

— Но ведь то семья, а то — он.

— Да, — сказал дед, — справедливо. Ты в него влюблена?

Я почувствовала, что краснею.

— Я этого не стыжусь. Да, влюблена.

— Кто ж говорит, что ты должна стыдиться.

Он зашнуровал башмаки, по-стариковски распрямил колени и окинул взглядом двор — грязный, как всегда по весне, — коровник и силосные башни, коптильни, службы и огороженные пастбища за ними, и лес за пастбищами.

— Ты, кажется, не рад.

Он стал набивать трубку.

— Внучка, я просто слишком стар для восторгов. Что ни вспомнишь в жизни, все будто бы лишь повторение того же. Вот ты сейчас приносишь мне такую новость. А у меня в памяти другое — как мы с твоей матерью едем в коляске с вокзала, едем вдвоем вот по этой аллее — та же аллея, те же цветы, все то же — и она мне говорит, что полюбила и выходит замуж.

— Джон не такой, как мой отец.

— И еще помню, как сам еду домой сказать родителям, что полюбил и собираюсь жениться. И они тоже как будто не удивлены и не очень рады.

— Но у меня не так, — сказала я. — У меня все иначе.

— Когда тебе будет столько лет, сколько мне, — сказал он, — ты увидишь, что на свете не слишком много особенного, непохожего, необычного. — Он встал. — А я уже такой старый, что помню, как в здешних местах еще и долгоносик не водился… Знаешь, позвони-ка ты тетке Энни. Ей, видно, на роду написано устраивать все свадьбы в моем доме.

— Хорошо, — сказала я.

Он пошел через двор, у него всегда день начинался с беглого осмотра хлевов и скотины. Но не сделал и двух шагов, как обернулся и сказал:

— Роберт получил магистра и поступил работать.

— Я не знала, — сказала я. — Это замечательно. А где?

— В Сан-Франциско, — сказал он. — Нам нужны инженеры.

— Воображаю, как счастлива Маргарет.

Он посмотрел на меня тем уже знакомым мне взглядом, чужим и чуть удивленным, как будто видел впервые. В самый первый раз.

— Очень уместное и вежливое замечание. И думаю, что так оно и есть.

По пути в спальню — теперь мне нестерпимо захотелось спать — я встретила в холле Маргарет, она вынимала из вазы на столе сухие цветы.

— Я только что узнала про Роберта, — сказала я. — Вот здорово.

— Он славный мальчик, — спокойно сказала она.

— Теперь, верно, скоро женится.

— Да, — сказала она. — Теперь женится.

Я пошла спать и, засыпая, думала о том, как постарела Маргарет. Она всегда была высокая и костистая и сейчас оставалась такой же: только раздалась в бедрах, по гладкой черной коже на щеках пролегли складки, появились морщинки у глаз. Да и в волосах проглядывала седина, это давала себя знать ее белая кровь. Я попыталась подсчитать, сколько ей лет — она была примерно одного возраста с моей матерью, значит, далеко за сорок, около пятидесяти, — и, не додумав до конца, я заснула.

Свадьба, пышная, как все того и ожидали, была в июне. Самая пышная свадьба того года. Для тех, кому не хватило места у нас, дед снял целиком гостиницу «Вашингтон». Но даже этого оказалось мало, и наши родственники, Бэннистеры (Питера Бэннистера к тому времени уже не было в живых), предоставили в распоряжение гостей свой вместительный дом.