Весь в синяках, в распахнутом халате, Лобанов медленно поднимался по лестнице. Стеллио хотел взять его под руку:

— Сергей… Сережа, я тебя прошу…

Танцовщик его не слушал. Он преодолел три последние ступеньки и попытался снова сцепиться с американцем:

— Собака!

Стеллио знал, что у русских это худшее оскорбление: собаками, наказывая плетью, господа называли своих мужиков. Американец между тем отступил. В апогее ярости Лобанов заважничал, откинул назад свои жесткие черные волосы, вышел вперед на площадку с видом прогневанного князя, принесшим ему главные роли в «Русском балете». Американец же собирался с силами, стараясь восстановить дыхание. Стеллио наконец заметил, что он красив и хорошо сложен, бесхитростное и естественное выражение его лица, обладавшего очарованием дикаря, не было лишено благородства. Выше Лобанова, он выглядел таким же мускулистым, но изящнее, без жеманства. Его тело было смоделировано каким-нибудь видом спорта. Гребля, может быть, или скачки. Он готовился к новой атаке, но Лобанов не оставил ему для этого времени. Одной рукой он толкнул Стеллио в глубь квартиры и в последнем порыве плюнул в лицо американцу.

— Собака! — крикнул он снова и проскочил в дверь, сразу же хлопнув ее за собой.

Последующая ночь была не из легких. Мщение соседа не замедлило себя ждать. У него в квартире было пианино, и он играл до утренней зари, используя резкие пассажи, переходящие от низких нот к высоким. Лобанов назвал это трактирной какофонией. Но у Стеллио большее отвращение вызывал мерзкий запах, царивший в собственной квартире. Все было им пропитано — от меховых одеял до венецианских кружев, даже вода в самоваре. Как он и предполагал, Лобанов поссорился с Дягилевым и Нижинским из-за хореографии. В ярости он предсказал Дягилеву предательство его новой звезды: «Ты увидишь, он женится, твой красивый любовник, он ухаживает за твоими девочками и вступит в брак, года не пройдет!» На это Дягилев ответил ему другими оскорблениями: «Я разотру в песок такого фата, как ты, Сережа! В тебе нет той гениальности, которую я ценю, тебе надо всему еще учиться. А что касается Нижинского, знай: я сохраню его до конца времен!»

Рассказывая об этом, Лобанов всю ночь развивал теорию заговора, в который включал и соседа снизу по тому простому поводу, что тот пианист. «Они его подослали, чтобы погубить мои нервы, — повторял он, проглатывая то, что попадалось под руку, будь то чай или алкоголь, — они хотят моей смерти, они меня ненавидят!»

Стеллио решил применить старый способ: заставить Лобанова говорить о его второй страсти после балета — о его духах.

Ему это великолепно удалось. До рассвета, до тех пор, пока не затихла музыка американца, Лобанов, как и в начале их отношений, рассказывал ему о мечте своего детства: найти состав духов легендарной прабабки, княгини Софьи, завлекшей в свои сети благодаря им, как он считал, самых лучших дворян России. Потом он перешел к охоте на медведя, спящим под снегом равнинам, Пасхе, благоухающей ванильной сдобой и запахами зажаренного ягненка. Стеллио все больше поддавался силе его обаяния: пылкие слова друга пробудили в собственном воображении видения цвета и тканей, где охра степей сочеталась с царским золотом в расцветке парчи, мерцали турецкие вышивки, витал прозрачный розовый флер Испагана[34]. Он тяжело вздохнул, снова отдавшись в объятия Лобанова, поскольку упорно видел единственную женщину, которой могло бы все это подойти: Файю, принесенную им, как ему казалось, в жертву.

* * *

Как Стеллио и думал, Лиана отказалась от предложенной ей роли, а Файя согласилась. Раздосадованный вначале, д’Эспрэ смирился с ситуацией. Много времени у Файи уходило на репетиции, она поздно возвращалась домой и, в редкие моменты встреч наталкиваясь на ее неприступность, он уже был доволен тем, что приберег для себя Лиану. Граф смутно понимал, что его мечта Пигмалиона рассыпалась, и признавал, что Файя для него потеряна. Он перенес всю свою пылкость на ту, которую называл не иначе как «моя дорогая Лианон». Еще немного, и он предложил бы ей замужество. Но сначала нужно было развеять тайну ее происхождения. В один из томных вечеров их любви граф рискнул задать ей этот вопрос. Лиана была удивлена:

— К чему это тебе? И почему именно теперь?

— Имя… — настаивал д’Эспрэ, — имя твоей семьи… В свете интересуются тем, откуда вы…

Она пожала плечами. Он отметил, что она приняла надменный вид, так раздражавший его в Файе.

— Вы не сестры, — продолжал граф.

— Ну и что?

Она явно над ним подтрунивала. «Совсем как та, вторая», — подумал он, и в первый раз у него появилось желание разлучить их. Он сдержал нараставшее раздражение и продолжил доверительным тоном:

— Однако вас что-то объединяет, какая-то тайна, странная дружба.

— Ты ведь поэтому обратил на нас внимание, да? Поэтому нас выбрал…

Он упорствовал:

— Я ничего не знаю о Файе. — И тотчас поправил себя: — И о тебе. Что вы друг для друга? Впрочем, об этом я предпочитаю ничего не знать. Но откуда взялась Файя, кто она? Мне надо знать все, скажи мне, Лианон.

— Обо мне? Моя семья разорилась. Они… мелкие бретонские дворяне. Это было очень давно. Не будем больше об этом.

— Но тебе нет и восемнадцати!

Он откинул одеяло, встал, надел халат.

— А… она? — Он не решился еще раз произнести имя.

Лиана тоже поднялась. Обнаженная, с облегающими ее распущенными густыми темными волосами, она чувствовала себя неотразимой. Она обвила его руками:

— Эдмон… — Голос, тем не менее, звучал уверенно. — …Запомни раз и навсегда: мы ничего плохого не сделали. Никто за нами не гонится. Ни полиция, ни родители. Ни семья.

Воцарилось молчание. Д’Эспрэ недоверчиво смотрел на нее:

— Ну конечно, вы феи, созданные из ничего! А до меня вы просто питались воздухом!

Лиана не поддавалась. И еще крепче обняла его:

— Если тебя забавляет подобное положение дел, пусть будет так! Да, упали с неба. Чтобы тебе не было скучно!

Д’Эспрэ был ошеломлен. Восемнадцать, может быть, семнадцать лет — и такая заносчивость! Хотя неверно называть это заносчивостью, правильнее — ясностью ума и предвидением. Эта девушка читала его мысли. Он дрожал, осознавая, что эта давно забытая дрожь походила на любовь.

Ночью граф не спал. Ходил по комнате, глядя время от времени на спящую Лиану, зажигал по одной лампы, поглаживал ядовитые завитки мебели, наслаждался их колдовским украшением в виде насекомых и бабочек! Лиана, среди своих атласных простыней, казалась девочкой-цветком, попавшей в страну чудовищ. На рассвете он вышел покурить в прихожую. Прислонив голову к выходящему на улицу витражу из маленьких квадратиков, он видел снующих садовников, краснощеких прачек, прошло несколько каменщиков. К семи часам, как и обычно, на углу улицы появилась зеленщица. Его охватило забытое с юности воодушевление, чувство уверенности в том, что он сам влияет на происходящее. Кровь, пульсирующая в висках, больше не напоминала о неумолимом приближении старости и смерти, но лишь о жизни, которую ему предстояло счастливо растратить. Потому что Лиана составит его счастье. Мир замечателен, даже эти рабочие, спешащие по своим подневольным делам, через разноцветные стекла витража создавали поэтическую картину. Чего бояться? Этот год, так хорошо начавшийся первого января, станет благословенным: Лиана с ним, арендная плата и проценты за ренту хорошо сошлись, послушные рабочие, довольная прислуга… Нищий средних лет, всегда располагавшийся напротив дома, устроился на своем обычном месте между остановкой омнибуса и прилавком торговки цветами. Этим утром мир казался действительно успокоенным.

Граф оторвался от витражей и направлялся в комнату Лианы, когда услышал легкий шум в соседних апартаментах. Журчанье струящейся воды, позвякивание флаконов. Что ж, пусть она сама устраивает свою жизнь. А Лиана станет его спутницей, наплевать на ее прошлое! Он обеспечит ей положение в свете: титулованная любовница графа д’Эспрэ. Он добьется уважения к ней. Что касается мечты о дополняющей и имитирующей ее красоте, то это иллюзия, вздор, и надо отбросить ее в пользу счастья. Лиана здесь, в этой постели, ее резкая фация в любви, ее тактичная и нежная покорность принадлежат ему. Он повернулся в кровати, возобновляя с ее еще дремавшим телом утехи предыдущего вечера.

Таким образом, чем ближе была премьера «Минарета», тем чувства д’Эспрэ все больше походили на состояние души Стеллио. Непроницаемая Файя, будучи причиной невысказанного избытка страсти, пугала графа.

Глава пятая

Стив О’Нил не придал особого внимания визиту Стеллио Брунини, принесшего ему извинения от лица Лобанова. Его гнев давно рассеялся. Впрочем, и плевок русского попал в стену. Стив полагал достаточным растопить свою ярость в игре на фортепиано и превосходной бутылке джина, привезенного из Америки. Визит Стеллио был краток, и Стив тотчас о нем забыл.

Уже целых три недели живя в Париже, он был попросту оглушен. В Принстонском колледже, откуда он приехал, французская столица представлялась ему в весьма романтичных красках в виде увеличенной версии залов для бала в Филадельфии, хотя нельзя было сказать, будто Стив О’Нил парил в облаках. Без видимых усилий в двадцать пять лет он блестяще защитил все дипломы лучшего университета Америки, что и побудило отца сделать ему этот подарок — год жизни в Париже. «После этого ты возьмешь узды в свои руки, сын!» — сказал старый О’Нил. Узды в свои руки — это управление фамильными сталепрокатными заводами недалеко от Филадельфии. Стив понял из этих слов, что отец не торопится увидеть его в качестве преемника. И королевский подарок, объявленный во время Дня благодарения[35], был одним из способов отдалить это событие. Во Франции юноша предполагал жить на широкую ногу, вращаться в среде богатых американцев, привлеченных в Париж изысканными развлечениями. Там он хотел полностью отдаться двум своим увлечениям — игре на фортепиано и аэропланам.

Стив О’Нил был еще вполне безмятежен. Все ему удавалось. Родившись в семье, лишь недавно разбогатевшей, он не выглядел выскочкой. Он не вычеркнул ничего из прошлого своей семьи, хранил память о ее смутном происхождении и голодной Ирландии, покинутой его отцом сорок лет назад. В Ирландии старый О’Нил голодал до того момента, пока не изобрел чудодейственную пружину для крысиной ловушки, избавившей часть Восточного побережья от опустошавших ее грызунов. Сейчас О’Нилы возглавляли целую империю стальных пружин, их знали в самых элитных кругах от Бостона до Балтимора, чьи светские приемы Стив посещал. Это не помешало ему несколько раз порезвиться в трущобах Нью-Йорка. Там он и открыл для себя радость слушания и исполнения музыки. Довольно часто, вернувшись домой, Стив часами наигрывал по памяти негритянские мелодии. Он любил звучащую в них ностальгию, их быстрые и прерывистые ритмы. «Вот оно, мое: хандра и любовь к наслаждениям, причудливый коктейль», — думал он. Но он был неправ: будучи тем реалистом, каким его воспитала Америка, он, хотя никогда не видел землю своих предков, хранил в душе частичку Ирландии, и неподвластные ему грезы следовали за ним по свету.

Но, приехав в Париж, Стив проклял свое богатое воображение. Плывя на корабле, он представлял, как гуляет по улицам, заполненным красивыми молодыми женщинами. Да, особая изысканность всюду бросалась ему в глаза, особенно в тех высокопоставленных кругах, где он побывал в первый месяц. Но что за сумасбродство! Разве Gay Paris, где отец сулил ему золотые горы, — это женщины, одетые по-турецки, по-русски, в японских платьях, тюрбанах, перьях, в манто венецианских дожей? А парижанки с густо накрашенными губами и ресницами, пахнущие духами, чьи названия были одно причудливее другого, — он особенно страдал от этих запахов, уже через полчаса становясь больным. Март стал для него просто пыткой: не зная преград в искусстве обольщении, он теперь сам не осмеливался сделать и шага в сторону какой-нибудь парижанки. В то время как они не отставали от него: «О! Какой у вас прекрасный французский, месье О’Нил, а говорят, что вам удается все, за что вы ни беретесь! Законы физики и английская литература! И спорт, и аэропланы!»

По прошествии трех недель Стив стал мрачен и мечтал лишь о возвращении в Америку, решив провести остаток отпущенного ему года в полетах на аэропланах. И когда друзья зазвали его на новую версию туретчины, что-то вроде оперетты под названием «Минарет», он дал себе слово, что это в последний раз. Входя в ложу, с мрачным удовлетворением он нащупал в кармане небольшой конверт: это был обратный билет в Нью-Йорк.

Зал был набит битком. Запахи кипариса и кедра становились все нестерпимее. Стив провалился в кресло, страдая от мигрени. Когда одна дама, метрах в десяти от него, стала расправлять складки своей кисеи, ему показалось, что его голова вот-вот расколется, и он вцепился в ручки кресла. Его спутницы без устали кудахтали, иногда поправляя свои хохолки на шляпках. Расфуфыренные курицы, самки фазана. Стив всегда питал отвращение к дичи. Одна мысль о ней вызвала у него тошноту. Он закрыл глаза.