— К сожалению, не каждую ошибку можно исправить, — с болью сказал Толя, — даже если от этого зависит вся твоя дальнейшая жизнь. Наверное, говорить на эту тему больше не имеет никакого смысла. Что бы я ни сделал и как бы теперь ни поступил, изменить ничего не удастся. — Голос Анатолия был чужим и подавленным, и по тому, как он прятал глаза, стараясь не встретиться с матерью взглядом, Ева Юрьевна поняла, что сын чего-то недоговаривает.

— Ты… видел ее? — внимательно наблюдая за сыном, Ева Юрьевна заметила, как по лицу Анатолия пробежала едва уловимая тень.

— Кого? — наивный взгляд Толи не смог обмануть бдительности старой леди.

— Давай не станем осложнять друг другу жизнь.

В ее надтреснутом голосе зазвучала усталость, и, устыдившись своего малодушия, Анатолий посмотрел на мать, улыбнулся одними глазами, и лицо его озарилось внутренним светом, теплым, добрым и необыкновенно ласковым.

— Я люблю ее больше всего на свете, — вкрадчиво произнес он.

При этих словах уголки губ старой леди слегка дрогнули, и где-то на самом дне выцветших глаз заплескалась боль. То, что приросло насмерть, пригорело, по живому резать было непросто, но другого выхода не было. Выпрямив и без того ровную спину, она сделала над собой усилие и, загасив в глазах огонек обиды, негромко произнесла:

— Это должно было случиться, в одном сердце двум женщинам места не хватит. — Увидев, как передернулось лицо сына, она торопливо набрала в грудь воздуха и, пока он не успел возразить, продолжала: — Я не смогу тебя делить ни с кем, никогда этого не делала и не намерена начинать сейчас. Наверное, просто наступило такое время, которого я боялась всю свою жизнь и ждала одновременно: ты вырос и больше во мне не нуждаешься. Если твое сердце узнало, что такое любовь, значит, пора отпустить тебя.

Слова давались Еве Юрьевне тяжело. Нервно разломав сигарету, не выкуренную даже на треть, о край пепельницы, она автоматически взяла следующую, но, покрутив ее в пальцах, отложила в сторону.

— Сорок восемь — не край, ты еще не стар, и у тебя впереди есть то, чего у меня нет и, к сожалению, уже не будет никогда, — времени. Заглянуть за край раньше времени не дано ни одному грешному существу, потому что возврата с края нет, как нет смерти для того, кому Бог дал познать, что такое любовь.

— Я не боюсь края, мама, так устроен мир, и не в моих силах перекроить его. Я люблю, и мне достаточно того, что рядом со мной есть человек, значащий для меня больше, чем собственная жизнь. Даже если она никогда не сможет простить меня, мне будет достаточно знать, что я дышу с ней одним воздухом, смотрю на одно небо, живу с ней в одном городе и хожу по тем же самым улицам, что и она. Мне больно, мне так больно, мамочка, но в мире нет ничего, ради чего я отказался бы от этой боли.

Слова Анатолия наполняли душу Евы Юрьевны восторгом и острой щемящей болью невозвратимой утраты. Все, к чему она стремилась столько лет, было перечеркнуто, и под ее жизнью подведена уверенная черта. Осознав глубину потери, она поняла, что проиграла окончательно и бесповоротно, и ее старческие пергаментные губы растянулись в горькой улыбке.

* * *

— Нет, Вовчик, поскольку деньги тебе отдавать придется по-любому, без бабушки нам никак не обойтись, даже не заикайся, — рыжие брови Федора почти сошлись на переносице. Озабоченно барабаня карандашом по исчерченному схемами листу бумаги, он искоса взглянул на понурившегося Володю. — Я что-то никак не возьму в толк, почему ты так активно восстал против моей изумительно гениальной идеи, может, просветишь?

Громко выпустив воздух, Володя жалобно вздохнул, и по его нерешительному движению плечами Федор вывел, что в душе друга идет борьба между желанием поделиться очень важным и, судя по всему, не очень приятным воспоминанием и намерением оставить все как есть.

— Что ты вздыхаешь, будто кошелек потерял? — Федор отложил карандаш и взглянул на друга более требовательно. — Знаешь, ты довздыхаешься: я плюну на все, развернусь и уйду, мне что, одному это все нужно? Давай, не тяни резину, выкладывай, почему при имени Евы Юрьевны ты впадаешь в состояние столбняка.

— Обидно ощущать себя дураком, — нахохлился Володя, отводя глаза в сторону.

— Не говори глупостей, на твоем месте мог оказаться другой, у всякого бывают проколы, так что же, каждого в дураки записывать? — стараясь подбодрить Нестерова, доброжелательно спросил Шумилин.

— Каждого не надо, а меня стоит записать в этот список дважды, — решительно отвергая помощь друга, неожиданно выдал Володя.

— На основании чего такая гипертрофированная самокритика и неземная любовь к собственной персоне? — удивленно произнес Федор.

— Не хотел я говорить, но ты же, как пиявка, все равно не отцепишься, пока всю кровь не выпьешь. Три месяца назад, под Новый год, со мной произошла почти такая же история, из которой, если бы не бабушка, я бы лапы так и не вытащил, — сморщившись, неохотно проговорил Володя.

— Вот это фольтик! — изумлению Федора не было предела. — А почему я об этом ничего не знал?

— Я вообще никому не хотел говорить, думал, все, поумнел, второй раз на те же самые грабли наступать ни за что в жизни не стану, а ровно через три месяца влип еще сильнее.

— Да что за история такая, говори толком, я ничего не понимаю, — мотнул головой Федор, и, качнувшись, его огненная шевелюра заплясала мелкими солнечными зайчиками.

— Особенно рассказывать-то и нечего. Один знакомый попросил меня посидеть в торговой палатке вместо него всего каких-нибудь десять-пятнадцать минут, а потом вместе с этим знакомым заявился хозяин всей этой кухни и выяснилось, что за время последней смены из кассы пропала приличная сумма денег. Ты же понимаешь, что ему было не с руки выяснять, кто где был, кто кого заменял, — с обидой выговорил он. — Поскольку нас было двое, он расписал на нас долг поровну, вот и вся история.

— А Ева Юрьевна здесь при чем? — спросил Федор.

— А, бабуля! — невольно улыбнулся Володя. — Знаешь, идти мне тогда было некуда: отец только-только перебрался к своей новой жене, с матерью мы серьезно поругались, а девчонка, у которой я тогда завис, выгнала меня, как паршивого щенка.

— За что ж она тебя так? — каждый новый факт, услышанный от друга, был удивительнее предыдущего. Шумилину, отродясь не дорожившему женским обществом, было непонятно, как можно было позволить какой-то вертихвостке обращаться с собой подобным образом.

— Известное дело за что, — усмехнулся непонятливости друга Вовчик. — Пока деньги были, она меня терпела, а когда закончились — вместе с вещами отправила на все четыре стороны. На улице я ночевать не мог, домой идти — гордость не позволяла, вот я и двинул к бабуле.

— А почему ты не пришел ко мне? — Володя услышал, как в голосе друга зазвучала обида.

— Знаешь, со мной тогда что-то такое происходило, я почти ничего не соображал, хорошо хоть до этого додумался, — оправдывался Володя.

— Ладно, — не желая выяснять отношения по пустякам, Федор решил не углубляться в мотивы поступков друга, тем более что неприятность была уже позади. — Ты не рассказал про Еву Юрьевну, она здесь каким боком оказалась?

— Я сначала молчал, не хотел ее во всю эту грязь вмешивать, но она, ты же сам знаешь, какая бабка, вытрясла из меня все, даже то, чего я и сам не знал.

— И что дальше? — представив, как Ева Юрьевна обводит простодушного Володьку вокруг пальца, Федор невольно улыбнулся.

— А дальше вытащила она меня, как миленького, почти за шиворот, из всего этого безобразия.

Несмотря на все мое упрямство, она настояла на том, чтобы позвонить в милицию, и оказалась права. Когда я отдавал деньги, выяснилось, что все подстроил тот самый знакомый, который оставил меня в палатке одного.

— И чем это все закончилось?

— Серегу взяли на месте прямо с деньгами в руках, а я пообещал бабушке, что больше никогда так глупо не поступлю, — закончил рассказ Володя. — Если бы не она, неизвестно, как бы все сложилось. Не могу я к ней опять идти. Ну ты сам посуди, с какими глазами я к ней пойду и что скажу?

— Да-а-а, — глубокомысленно протянул Федя, — неожиданный поворот событий, даже не знаю, что тебе посоветовать.

Переведя взгляд на исчерченный лист, он взял карандаш и стал делать на бумаге какие-то пометки. Наблюдая за другом, Володя видел, как Федор несколько раз перечеркивал написанное, проводя стрелки из одного угла в другой, но, видимо, не найдя лучшего способа, возвращался к прежнему. Наконец, оторвавшись от листа, Федор бросил карандаш в сторону и, со всей серьезностью посмотрев на Володю, твердо проговорил:

— Никакого другого выхода я не вижу. То, что я здесь прикинул, — он кивнул на лист, — осуществимо и вполне реально, но без помощи Евы Юрьевны и еще кого-то четвертого нам этого не осилить. Может, другой выход и есть, но вся беда в том, что нет времени. Завтра первое апреля, последний срок выплаты — пятое, а значит, для того чтобы опередить их хотя бы на шаг, нам нужно действовать срочно. — Посмотрев на обмякшего Вовчика, Федор сочувственно кивнул. — Мне жаль, что так вышло, но другого выхода у нас нет. Или сейчас же мы берем руки в ноги и шагаем к Еве Юрьевне, или они тебя раздавят.

— Как я ей скажу? — глаза Володи расширились от волнения.

— Это не проблема, — философски заметил Федор. Пройдя в прихожую, он сунул ноги в бессменные «трактора» и накинул на плечи потертую по швам кожанку. — Если это единственное, что мешает тебе существовать, то дыши спокойнее: говорить с Евой Юрьевной буду я.

* * *

Лежа на животе и тихо постанывая, Кондратьев старательно изображал смертельно больного человека, в данный момент совершенно непригодного для выяснения чего-либо. Насколько сильна была физическая боль, терзавшая организм неудачливого взломщика уже вторые сутки, и была ли она вообще, сказать было сложно, но страх на его лице был самым что ни на есть натуральным, и, глядя в его страдальческие глаза, заведенные под самый потолок, сомневаться в этом не приходилось.

Против всякого обыкновения на его душещипательные стоны никто не обращал внимания и, как ни странно, не спешил с сочувствиями.

На сострадание отца рассчитывать не приходилось, главным образом потому, что его не было дома. Обивая пороги приемных, Эдуард Викторович пытался наладить хоть какие-то отношения с представителями закона посредством давления вышестоящих инстанций, но, несмотря на его высокое положение, а может быть, именно из-за этого самого положения, важные организации, встречавшие его еще несколько дней назад, словно посланника самого Иисуса Христа, и кланявшиеся почти до земли, отказывались не то что помочь, но даже принять незадачливого просителя.

Почувствовав, что власть уходит из рук Кондратьева, те, кто не смели лишний раз обременить хозяина жизни даже намеком на свои пустяковые, не заслуживающие внимания такого занятого человека, проблемы, будто предчувствуя скорое крушение колосса, заставляли его часами просиживать в душных приемных в надежде на аудиенцию. Понимая, насколько шатко его теперешнее положение, Кондратьев покорно молчал и соглашался с любыми условиями, выставляемыми ему не иначе как в ультимативной форме. Теперь, когда шалость сына перешла грани любой вседозволенности, он был на волосок от того, чтобы единым махом потерять все, за что бился столько лет, не жалея ни времени, ни сил.

К тому, что отец отнесется к его проделке отрицательно, Глеб был готов изначально, но от матери, всегда спокойной и понимающей, подобного отношения к своей звездной персоне он не ожидал. Вместо сострадания к тяжело больному человеку, вместо понимания к нашалившему ребенку он впервые в жизни встретился с такой глухой стеной неодобрения, что гнев отца был просто цветочками по сравнению с тем презрением, на которое оказалась способной мать.

Бессильно опустив руки, она часами бродила из угла в угол, через каждые несколько секунд бросая взгляды на молчавший мобильник, сиротливо лежавший на резной чугунной полке незажженного камина. Когда показательно-назойливые стоны отпрыска становились чрезмерно требовательными и навязчивыми, она бросала на Глеба тяжелый обвиняющий взгляд, и от пристального выражения ее глубоких темных глаз Глебу делалось страшно. Заскулив, словно нашкодивший щенок, он боязливо утыкался в подушку и, стараясь не встречаться с матерью глазами, трусливо зажмуривался.

День ото дня обстановка в доме становилась все невыносимее; страх неизвестности, пропитавший каждый уголок квартиры, ощущался настолько реально и явственно, что Глеб, все это время не высовывавший носа из своей комнаты, был готов лезть на стены и орать во весь голос, лишь бы разорвать эту гробовую тишину, накрывшую все живое в доме. Тихое гудение холодильника и монотонное, доводящее до одурения, тиканье секундной стрелки часов сводили его с ума, заставляя прислушиваться не только к шагам на лестнице, но и к собственному дыханию. Доведенный страхом до крайности, он не мог ни есть, ни спать, и даже мысли, звенящие у него в мозгу тонкой порванной струной, не могли зацепиться за что-то конкретное, расплываясь и оседая на предметах и событиях раздваивающейся пеленой гнетущего безразличия.