Я: Мы, по-моему, движемся по кругу.

Адриан: Это всего лишь точка.

Или:

Я: Не принесешь ли ты мне сумочку?

Адриан: Только если ты мне пообещаешь не приносить ничего раньше срока.

Или:

Я: Я разошлась со своим первым мужем потому, что он был сумасшедший.

Адриан (кривя свои лангиановские брови): По-моему, этого достаточно, чтобы выйти замуж за человека, но уж никак не развестись.

Я: Но он каждую ночь смотрел телевизор.

Адриан: О, тогда я понимаю, почему ты с ним развелась.

Почему же Мэй Пэй протрахала Адриана всю его жизнь?

— Она оставила меня в беде и умотала к себе в Сингапур. У нее там был ребенок, который жил с отцом, так вот этот ребенок попал в автомобильную катастрофу. Ей пришлось возвращаться, но об этом можно было бы по крайней мере написать. Месяцами я чувствовал, что окружающий мир состоит из механических людей. Никогда до этого мне не было так скверно. А эта сука выскочила замуж за педиатра, который лечил ее ребенка, американский болван!

— Почему ты не поехал за ней, если так переживал?

Он так посмотрел на меня, словно я с ума сошла, словно подобная вещь ему и в голову прийти не могла.

— Ехать? Зачем? (Он зацепил колесом угол, в очередной раз ошибившись поворотом.)

— Затем, что ты любил ее.

— Я никогда не употребляю это слово.

— Но если тебе было так плохо, почему ты не поехал?

— Моя работа напоминает разведение цыплят, — сказал он. — Кто-то обязательно должен и вынести лопату дерьма, и засыпать горсть зерна.

— Дерьмо собачье, — сказала я. — Доктора всегда прикрываются своей работой, чтобы не показаться бесчеловечными. Я-то уж знаю этот шаблон.

— Не собачье дерьмо, милая, а цыплячье.

— Не слишком-то остроумно, — сказала я, но все равно засмеялась.

За Мэй Пэй последовала целая Ассамблея ООН девиц из Таиланда, Индонезии, Непала. В наличии были также африканка из Ботсваны, пара француженок-психоаналитиков и французская актриса, которая «проводила все время в бункере».

— Где?

— В бункере. Ну, в сумасшедшем доме. Я имею в виду, в психиатрической лечебнице.

Адриан идеализировал сумасшествие в типично лангианской манере. Шизофреников он считал настоящими поэтами. Каждый лунатик был едва ли не Рильке. Он хотел, чтобы я написала с ним вместе книгу. О шизофрениках.

— Мне кажется, ты чего-то хочешь от меня, — сказала я.

— Точно. Я бы воспользовался твоим указательным пальцем, или ты предпочитаешь большой?

— Свои есть. — Мы переругивались, как десятилетние дети. Единственный наш способ выражения привязанности.

История адриановских женщин дала ему право членства в моей семье. Похоже, что его лозунгом было: никогда не трахайся с родственницами. Его предыдущая подружка (присматривающая сейчас за детьми, если я все правильно понимаю) подошла ближе всех к его родственному гнезду: она была еврейкой из Дублина.

— Молли Блум? — спросила я.

— Кто?

— Ты не знаешь, кто такая Молли Блум??? — Я не верила своим ушам. Такое замечательное английское произношение и не читал Джойса! (Я тоже читала «Улисса» по-диагонали, но я говорю налево и направо, что это моя любимая книга. Как «Тристрам Шенди»[29].)

— Я безграмотный, — нараспев произнес он. Он был весьма собой доволен. Еще один глупый доктор, вот что мне подумалось. Как и большинство американцев, я наивно полагала, что английский акцент означает образованность.

Ну хорошо, начитанные люди частенько оказываются порядочными ублюдками. Или — хуже. Но я была разочарована. Прямо как в том случае, когда мой аналитик не знал Сильвии Плат. Тогда я целыми днями говорила о ее самоубийстве и о том, как я хочу написать великое стихотворение и сунуть голову в газовую духовку. А в это время он думал о чашечке охлажденного кофе.

Хотите верьте, хотите нет, но подругу Адриана звали Эстер Блум — а не Молли Блум. Она была темненькая, полноватая и вечно страдала, как он говорил, «ото всех этих еврейских беспокойств; очень чувствительная и нервная». Эдакая иудейская царевна из Дублина.

— А твоя жена, какая она была? (К этому времени мы так безнадежно заблудились, что Адриан нажал на тормоз и остановил машину).

— Католичка, — ответил он. — Папистка из Ливерпуля.

— А чем она занималась?

— Была акушеркой.

Это звучало очень странно. Я даже не знала, что мне на это сказать.

«Он был женат на католической акушерке из Ливерпуля», — так я могла бы написать. (В романе, однако, я бы заменила имя Адриан на что-нибудь поэкзотичнее, и сделала бы его немного повыше).

— А почему ты на ней женился?

— Она заставляла меня почувствовать вину.

— Уважительная причина.

— Да уж. В медицинской школе я был виноватым сукиным сыном. И еще каким блюстителем протестантской этики! Ну, в том смысле, что, как я помню, с некоторыми девицами мне было очень хорошо, а это-то и пугало меня больше всего. Там была одна девица, которая догадалась сдавать в аренду огромный сарай, там любая могла переспать с любым. С ней мне было очень хорошо, — и поэтому, конечно, я не доверял ей. А жена всегда заставляла меня ощущать вину. И поэтому, конечно, я женился на ней. Я был такой же, как ты. Я не доверял наслаждению и своим собственным чувствам. Счастье грозило мне адскими муками, поэтому я и женился. Как и ты, любовь моя.

— Почему ты считаешь, что я вышла замуж из-за боязни? — Я ужасно оскорбилась, потому что он был прав.

— О, возможно, ты нашла свое призвание в том, чтобы спать со многими парнями, не зная, как сказать нет. Иногда тебе даже нравилось это, но потом ты чувствовала свою вину за то, что тебе было весело. Мы запрограммированы на страдание, а не на радость. Основа мазохизма закладывается в очень раннем возрасте. Ты считаешь нужным работать и страдать. Беда в том, что ты абсолютно уверена в этом. Да, это дерьмо собачье. Я убил тридцать шесть лет, чтобы это понять, какое это дерьмо, и я хочу сделать только одно — дать и тебе это понять.

— Слушай, у тебя куча планов насчет меня. Ты хочешь объяснить мне, что такое свобода, наслаждение, ты хочешь писать со мной книгу, переделать меня… Почему все мужчины хотят переделать меня? Я должна уже выглядеть переделанной донельзя.

— Ты выглядишь так, утенок, словно тебя требуется спасать. Ты просишь этого. Ты обращаешь на меня свои большие близорукие глаза, словно я Большой Папа Психоаналитик. Ты идешь по жизни в поисках учителя, а как только находишь его, то настолько привязываешься, что начинаешь его тихо ненавидеть. Или же дожидаешься, пока он проявит свою слабость, а потом презираешь его за это. Ты ведь сидишь и набрасываешь свои петельки, делаешь умные замечания, воображаешь людей раскрытыми книгами или случайными историями. Мне хорошо известна эта игра. Себя ты убеждаешь, что собираешь материал. Ты убеждаешь себя, что изучаешь человеческую природу. Искусство жизни на все времена. Еще одна версия пуританского дерьма. Ты лишь чуть-чуть изменила его. Ты считаешь себя гедонисткой потому, что срываешься и убегаешь со мной. Но эта проклятая старая этика осталась прежней, поэтому ты лишь думаешь, что напишешь обо мне. Так что не работает, n'est-ce pas[30]? Ты можешь трахаться со мной и называть это поэзией. Очень умно. Ты замечательно себя этим обманываешь.

— Ты вполне мог бы быть одним из этих тупых аналитиков, а? Какая показушная тягомотина.

Адриан засмеялся.

— Видишь ли, утенок, я все это выстрадал. Психоаналитики тоже играют в такие игры. Они как писатели. Все нужно перепробовать, изучить, попасть в историю. Хотя, смерть их ужасает — прямо как поэтов. Доктора ненавидят смерть, поэтому они и занялись медициной. И они постоянно гоношатся и чувствуют себя ужасно занятыми только затем, чтобы доказать себе, что они еще живы. Я знаю эти игры потому, что сам в них играю. Не такая-то это и тайна. Ты ведь совсем прозрачна.

Такое мироощущение привело меня в ярость: оно было еще более циничным, чем мое. Мне всегда казалось, что я защищаюсь от чужих взглядов тем, что выбираю самый желчный из возможных способов мысли. Теперь же стало понятно, что этот желчный взгляд был лишь самообольщением. Когда я чувствую себя совсем взвинченной, меня спасает мой университетский французский.

— Vous vous moquez de moi?[31]

— По-моему, ты чертовски права. Смотри, ты ведь сейчас сидишь здесь со мной потому, что жизнь твоя полна неправды, а замужество твое умерло, либо умирает, либо смертельно изранено ложью. Твоей ложью. И ты это прекрасно понимаешь. Твоя жизнь разбита, а не моя.

— Помнится, ты сказал, что ты мне нужен для спасения.

— Ты права. Но я не попадусь на эту удочку. Стоит мне сделать хоть один неправильный шаг, и ты будешь ненавидеть меня пуще, чем мужа…

— Я не ненавижу своего мужа.

— Правда. Но он постоянно пилит тебя — а это еще хуже, правда?

Он не услышал ответа. Теперь я действительно впала в депрессию. Шампанское перестало действовать.

— Почему ты начал переделывать меня раньше, чем хоть раз меня трахнул?

— Потому, что ты хотела именно этого.

— Дерьмо собачье, Адриан. Все, что мне сейчас нужно, — так это лечь и выключить свой проклятый мозг. — Хотя я и сама понимала, что вру.

— Мадам, если вы хотите переспать, то мы переспим. — Он завел машину. — Мне нравится называть тебя «мадам», ты это знаешь.

У меня не было мембраны, да и у него — эрекции, и когда мы в конце концов очутились у него дома, мы были совершенно измученными от такого бесплодного времяпрепровождения.

Мы лежали на кровати рядом. Мы нежно и немного забавно изучали обнаженные тела друг друга. Лучший способ заниматься любовью с новым мужчиной после стольких лет замужества — это заново открывать для себя мужское тело. Тело мужа, все равно, что твое: в нем нет ничего нового. Все известно: вкусы и запахи, линии, волосы, родинки. Но Адриан был как новая страна. Своим языком я провела экскурсию по ней. Начальной точкой был рот, а затем я двинулась ниже. Его широкая загорелая шея. Грудь, покрытая рыжими вьющимися волосками. Его живот, немножко жирный — в отличие от аскетического Беннета. Его кривоватый розовый пенис, который на вкус отдавал мочой и отказывался встать у меня во рту. Его яички, такие розовые и волосатые, я взяла их в рот лишь однажды за все время. Его мускулистые ляжки. Его загорелые колени. Его ступни (их я не поцеловала). Его грязноватые пальцы. (Тоже). Потом я начала все сначала. С его приятного влажного рта.

— Откуда у тебя такие мелкие зубы?

— От горностая, который был моей матерью.

— От кого?

— От горностая.

— О! — Я не знала, что это обозначает, но не обратила внимания. Мы вкушали друг друга. Мы лежали ногами к лицу и его язык играл музыку у меня между ног.

— У тебя отличная дырка, — сказал он, — и самый замечательный зад из всех, которые я видел. Жаль, что почти нет грудей.

Я закончила посасывание, но то, что только что было твердым, снова опало.

— Ты знаешь, на самом деле я не хочу тебя трахать.

— Почему?

— Неважно почему, мне просто этого не хочется.

Адриан хотел, чтобы его любили самого, а не за желтоватые волосы (либо розовый член). Это было не сложно заметить. Он не хотел превратиться в автоматический удовлетворитель.

— Я смогу трахаться с лучшими из них, если захочу этого, — вызывающе сказал он.

— Ну, конечно, сможешь.

— А теперь тебе придется побыть этим проклятым социальным работником, — сказал он.

Пару раз в постели я уже была социальным работником. Однажды с Брайаном, когда его выпустили из психушки и в нем было слишком много торазина (равно как и шизоидных мыслей), чтобы он был на что-нибудь годен. Целый месяц мы ложились в постель и брались за руки. «Как Ганс и Гретель», — так он это называл. Это было довольно мило. Словно представляешь Доджсона, забавляющегося с Алисой в лодке посреди Темзы[32]. Еще раз это было во время передышки после брайановской маниакальной фазы, когда он был очень близок к тому, чтобы удушить меня. Да и до помешательства сексуальные предпочтения Брайана были довольно необычными. Ему нравилось лишь сосать, а не трахаться. В то время я была еще слишком неопытна, чтобы понимать, что не все мужчины такие. Мне исполнился двадцать один, Брайану двадцать пять, и мне вспомнилось, что я слышала: мужчины достигают сексуального пика к шестнадцати, а женщины к тридцати. Я считала, что всему виной брайановский возраст. Он был в упадке. Мне казалось, что он катится под гору. Но, тем не менее, сосать я научилась мастерски.

Я была социальным работником и с Чарли Филдингом, дирижером, чья палочка поникла. Он был поразительно любезен. «Ты просто находка», — так он мне говорил первой же ночью (подразумевая то, что я должна была, по идее, вышвырнуть его на холод, чего я не сделала). Он получил это чуть позже. Это была только первая ночь, когда у него не стоял.