— Ну да, как в желтой подводной лодке, — отозвалась я.

— А почему бы и нет?

— Ты неизлечимый романтик, Адриан… Уолден Понд и все такое прочее.

— Слушай, я не знаю ничего хуже, чем лицемерие, в котором ты живешь. Притворяешься, что веришь во все эти предрассудки, вроде супружеской верности и единобрачия, а живешь среди миллиона противоречий; муж считает тебя слабеньким, но талантливым ребенком, поэтому ты не можешь встать на свои собственные ноги. По крайней мере, мы будем честными. Будем жить вместе и открыто трахаться друг с другом. Ни один из нас не будет эксплуатировать другого, и ни один не будет чувствовать вину и неполноценность, живя за чужой счет.

— Поэты, шизофреники и психоаналитики?

— А разве они существенно отличаются друг от друга?

— Разница только в деталях.

Для того, чтобы стать экзистенциалистом, Адриану понадобился недельный курс обучения в Париже у некой Мартин, французской актрисы, только что вышедшей из психиатрической лечебницы.

— Очень уж быстро, — сказала я. — Экзистенциализм прививается просто, да и вообще он прост, как стакан чая. И освоить его можно так же быстро, как оздоровительный курс Бертлица. Ну и как же она преподавала тебе это учение?

И он описал, как отправился в Париж, чтобы познакомиться с ней, а Мартин удивила его, встретив Адриана в Орли со своими двумя приятелями: Луизой и Пьером. И они провели всю неделю не разлучаясь, говоря друг другу все, что придет в голову и трахаясь во всевозможных комбинациях, не заикаясь о «глупых моральных запретах».

— Стоило мне заговорить о своих пациентах, детях или подружках, она отвечала: «Не имеет значения!»

— Когда я протестовал против необходимости работать, зарабатывать на жизнь, спать, избегать слишком интенсивных впечатлений, она говорила: «Это не имеет значения!» То есть никакие общепринятые ценности и установки не поддерживаются. Знаешь, поначалу это шокирует и выбивает из колеи.

— Отдает фашизмом. И все это во имя свободы!

— Ну что ж, я понимаю твою точку зрения, но фашизмом здесь и не пахло, потому, что ее идея заключается в том, что ты должен стереть все границы, в которые заключена свободная личность. Все те досадные условности, которые ты должен терпеть… В своем познании жизни надо дойти до самого дна, даже если это дно внушает тебе ужас. Мартина теряла рассудок. Ее поместили в больницу, и она прошла через вереницу новых испытаний. Но она нашла в себе силы вернуть утерянный рассудок и стать еще сильнее, чем была. Со мной за эту неделю произошло то же самое. Я должен был пересилить страх, возникавший, когда я жил с ними без всяких планов, не знал, куда мы пойдем через минуту, не имел вообще никакой собственности и полностью зависел от трех чужих людей. То есть, для меня воскресли все мои детские проблемы и страхи. А секс — поначалу секс вызывал жуткое смущение. Заниматься групповым сексом куда труднее, чем тебе кажется. Тебе приходится бороться с твоей собственной гомосексуальностью. Думаю, это настоящая пытка.

— Ну и что же в этом хорошего? Звучит довольно уныло и неприятно. — И все же я была заинтригована.

— Когда проходят первые несколько дней шока, все идет прекрасно. Мы ходили повсюду, взявшись за руки. Мы распевали песни на улицах. Мы делили еду, деньги и вообще все, что имели. И никто не вспоминал о работе или ответственности.

— Ну, а как насчет твоих детей?

— Но они же с Эстер в Лондоне.

— Стало быть, она несет ответственность и выполняет свои обязанности, в то время как ты играешь в экзистенциалиста, как Мария Антуанетта играла в пастушку!

— Вовсе нет, все было не так, а что касается Эстер, она тоже не прочь время от времени пуститься во все тяжкие, загуляв с очередным дружком и предоставив мне возможность заботиться о детях и содержать их.

— Но ведь это же твои дети, правда?

— Собственность, собственность, собственность и обладание, — принялся передразнивать он, приводя меня в ярость. — Все вы, иудейские царевны, одинаковы…

— Это же я подкинула тебе понятие «царевна иудейская», и ты немедля используешь его против меня. Моя мать всегда предостерегала меня против таких типов, как ты.

Он запустил руку под купальник и погладил мою промежность. Парочка толстых немцев заерзала под соседним деревом. Ну и пусть!

— Скользко, — сказал он.

— Твоя работа, — отозвалась я.

— Наша работа, — поправил меня он.

А потом внезапно добавил:

— Я хочу преподать тебе урок, вроде того, что дала мне Мартин. Я хочу поучить тебя не бояться того, что происходит внутри тебя.

Он впился зубами в мое бедро. Они оставили глубокий след…

Когда я вернулась в гостиницу, было уже полшестого и Беннет с нетерпением ждал меня. Даже не спросив, где я была, он обхватил меня обеими руками и принялся расстегивать платье. Он ласкал мое тело, еще хранившее воспоминания об Адриане — чем не пресловутый треугольник во всех смыслах? Он любил меня так страстно, настойчиво и изощренно, что я была возбуждена, как никогда. Яснее ясного, что как любовник он куда лучше Адриана. Так же ясно, что именно Адриан внес столь радикальные перемены в наши интимные отношения, заставив нас взглянуть друг на друга новыми глазами. Теперь же наступило полное слияние, словно кожа перестала существовать, и мы перелились друг в друга. Получилось так, что Беннет снова оценил меня, влюбившись, как в первое время нашего знакомства.

Мы вместе встали под душ и принялись плескаться, как дети. Потом поочередно намыливали друг друга. Надо сказать, что я была шокирована собственной неразборчивостью, позволяющей мне переходить от одного мужчины к другому и оставаться при этом одинаково пылкой и возбужденной. Я не сомневалась, что позже мне придется заплатить за это чувством вины и отвращения к себе, которое, как известно мне одной, несомненно придет после такого разгула страстей. Но сейчас я счастлива. Наконец-то меня оценили по достоинству! А может быть именно два мужчины дополняют друг друга, сливаясь в совершенной личности?


Одним из наиболее запомнившихся событий конгресса было посещение венского Ратхауса. И запомнилось оно потому, что представляло великолепную возможность наблюдать оптом и в розницу более 2000 психоаналитиков, красующихся, как глухари на току и весьма истосковавшихся за годичный перерыв друг по другу и по обширной аудитории. Выдался случай понаблюдать за солидными и степенными пожилыми психоаналитиками, творящими чудеса — или, по крайней мере думающих, что это им удается. Еще одним ярким впечатлением этого Конгресса, врезавшимся в мою память, был тот исступленный вечер, когда я неслась в вальсе через бесконечную анфиладу комнат, в полыхающем пурпуром и блестками вечернем платье (кстати, золотые блестки дождем сыпались на пол), переходила из одной залы в другую, танцевала попеременно то с Адрианом, то с Беннетом и совершенно забылась. В тот вечер чувство реальности покинуло меня.

Откормленная свинка в чине леди-мэри Вены воздавала почести herzlichе Glusse Анне Фрейд и другим психоаналитикам и вешала на уши обычное немецкое дерьмо по поводу того, что Вена рада их видеть снова. И ни слова, конечно, о том, как они бежали из Вены в 1938. Тогда для них не было ни духового оркестра, игравшего «Дунайские волны», с ними не заигрывали herzlichen Glussen и не предлагали дармовой шнапс.

Когда подали закуску, созвездия психоаналитиков, облаченных в строгие представительские костюмы, как шмели, переговаривались через стол.

— Скорей — они прорываются на переднюю линию! — заголосила внушительная матрона, убийственно благоухающая резедой, затертая между Скарсдейл и Новой Школой.

— А они уже подали пирог в соседнюю комнату, — довели до всеобщего сведения двести фунтов женской красоты, облаченные в канареечно-желтый атласный костюм и потрясавшие серьгами с подвесками в полтора пальца длиной.

— Да не толкайтесь же! — кричал выдающийся (а, возможно, и вырождающийся) престарелый психоаналитик, в старомодном смокинге и клетчатом жилете. Он барахтался между дамой, устремившейся к индюшачьей ножке, и мужчиной, тянувшимся к суфле из крабов. Все сновали вокруг стола, выхватывая самое вкусное; эта часть вечера запечатлелась у меня в виде бесчисленных длинных рук, подцепляющих лакомые кусочки с серебряных подносов.

После этой забавной потасовки злонамеренные распорядители вечера подали знак, и с балкона грянула музыка. Ну что ж, зал ратуши вполне отвечал духу и характеру этой основательной и помпезной затеи. Псевдоготические арки освещались тысячами псевдосвечей и несколько подсадных пар закружились на паркете в венском вальсе. Ах, путешествие, приключения, романтика! Я излучала здоровье и удовлетворение, как всякая женщина, опьяненная тем, что ее любили четыре раза за день два разных мужчины, но, несмотря на это, меня терзали противоречия! Я их не осознавала, но чувствовала.

Время от времени я задумывалась, почему бы мне не воспользоваться наслаждениями, которые судьба посылает в краткий миг моей жизни в этом мире? Может, такое никогда не повторится. И почему бы мне не почувствовать себя счастливой и не побыть немножко гедонисткой? Что в этом плохого? Я знала, что женщина, принадлежащая всю жизнь одному мужчине (и подходящая к тому возрасту, когда и мужчины и счастливый случай теряют к ней интерес) всегда требует от жизни того, что недополучила в молодости; знала, что верными и добродетельными женами восхищаются на словах, а на деле они быстро надоедают, и их не ценят, потому что мужчине нужна борьба, ему нужно почувствовать, что у него есть соперник; а стоит женщине повести себя так, словно она бесценна и желанна, мужчина сразу воспринимает ее как бесценную и желанную. Словом, если ты отказываешься служить ковриком у дверей, то никому и в голову не придет вытирать о тебя ноги. Я знала, что нравы изменились и что здравомыслящие женщины нашли бы мои колебания глупыми. Женщина, которая ведет себя как королева, становится ею рано или поздно. Да, но наступит время, когда мое приподнятое настроение пройдет, его сменит уныние и отчаяние; когда я потеряю обоих мужчин и останусь в одиночестве, и я буду больше сожалеть о Беннете, чей уход вызван моей несправедливостью и пренебрежением. Вот тогда-то я буду презирать себя за все содеянное? Я была готова бежать к Беннету, пасть к его ногам и просить прощения, пообещать немедленно родить ему двенадцать детей (чтоб хоть чем-то занять свое окаянное лоно), поклясться, что буду служить ему, как рабыня, и все это — взамен на любое обещание, гарантирующее безопасность. Я бы сделалась нежной, предупредительной, сладкой, как вишневое варенье: одним словом, пустила бы в ход весь набор обольстительного лицемерия, которым владеет каждая женщина, весь набор ухищрений, которые считаются проявлением истинной женственности.

Но дело в том, что мои благие намерения ни к чему бы не привели, и я это знала. Ни подавлять, ни быть подавляемой. Ни свинства, ни похотливости, ни услужливости… И то и другое — тупик. Все это ведет в никуда. Или к одиночеству, как бы вы ни старались этого избежать. Тогда что же мне остается? Только ненавидеть себя больше, чем я себя ненавижу. Тоже безнадежно.

Я поискала глазами лицо Адриана. Мне нужно было увидеть даже не собственно его лицо, а лицо, приносящее мне радость. Все остальные лица казались мне ожиревшими и омерзительными; просто гротескными, ни дать ни взять — персонажи Брейгеля-старшего. Кажется, Беннет прекрасно понимал, что происходит, да впрочем, это было очевидно.

— Ты ведешь себя точно так же, как в «Прошлом году в Мариенбаде», — сказал он. — Это уже случилось, или еще нет? И только ее аналитик может сказать наверняка.

Он-то считает, что Адриан «всего-навсего» играет роль отца, так что это всего лишь подмена, сублимированный образ. «Всего-навсего»! Короче говоря, я попросту обыгрываю Эдипов комплекс, так же, как «перенесение нереализованных желаний» на моего немецкого аналитика, доктора Харпе, не говоря уже о докторе Кельнере, с которым я только что рассталась. Это Беннет мог понять. Пока это Эдипов комплекс, но не любовь. Пока это сублимация и перенесение, но не любовь.

С Адрианом дело обстояло куда хуже.

С ним мы встретились под сводами готической арки. От также был полон идей и интерпретировал все по-своему.

— Ты продолжаешь метаться между нами двоими, — сказал он. — Просто понять не могу, кто из нас мамочка, а кто папочка?

Внезапно меня осенила безумная идея собрать вещички и сбежать от них обоих — это избавит меня от необходимости выбора… И принадлежать самой себе. И прекратить эти метания от одного мужчины к другому. Наконец-то стать самостоятельной. А почему это меня пугает? Ведь другие варианты еще хуже, правда? Широкое поле для фрейдовских интерпретаций или для лаингианских изысканий! Ого, какой выбор! Я могу собрать свои силы и дать выход неиспользованной энергии в религиозном фанатизме, научной работе, да хоть в марксизме, наконец. Что и говорить, сублимация желаний — штука что надо! Да любая система становится гротеском, если придерживаться всех ее постулатов и воспринимать буквально каждое слово. А чувство юмора не помешает, если хотите сделать здравые выводы из любой теории. И вообще не доверяю теоретическим выкладкам и обобщениям. Ведь нет двух одинаковых людей, значит все относительно; и непреложных фактов очень мало. Ведь окружающее так противоречиво и строится на парадоксах. Почему я этому верю? Только из чувства юмора. Смеюсь над теориями, людьми… над собой, кстати говоря, тоже. Смеюсь даже над чьей-нибудь потребностью смеяться не переставая. А нельзя не смеяться, видя эту жизнь, полную противоречий, жизнь, столь многогранную, обоюдоострую, разноречивую, забавную, трагическую, а иногда и незабываемо прекрасную. Жизнь подобна фруктовому пирогу с вкусными сливами и противными косточками, из чего следует, что надо есть пирог и выплевывать косточки, но, когда ты слишком голоден, ты рано или поздно подавишься косточкой. (Кое-что из этого я выдала Адриану).