Я почувствовала себя такой холодной и уравновешенной, что на минуту решилась порадоваться, прежде чем вернулся страх. Итак, беременной я не была, по крайней мере. Конечно, это печально — менструация это всегда немного печально — но это также начало нового. Мне дали другую возможность.

Я заказала еще кофе и продолжала разглядывать парад. Все эти невинные голубки за границей! Парочка целовалась на углу улицы, и я глядела на них, думая о Адриане. Они смотрели друг другу в глаза, как будто в них находился секрет жизни. А все любовники смотрят друг друга в глаза? Один — другому? Я подумала, что Адриан был моим ментальным двойником, и как все плохо с ним обернулось. Я ведь этого всегда хотела. Мужчина, дополняющий меня. Папагено к моей Папагене. Но, может быть, это была самая большая иллюзия из всех. Люди нас не дополняют. Мы сами себя дополняем. И если у нес нет сил, чтобы себя дополнить, то все поиски любви оборачиваются поисками саморазрушения; и тогда мы пытаемся убедить себя, что саморазрушение и есть любовь.

Я знала, что не поеду за Адрианом в Хэмпстед. Я знала, что не переверну свою жизнь ради великой, саморазрушающей страсти. Часть меня этого хочет, а другая часть презирает Изадору за то, что она не такая женщина, которая отдаст все за любовь. Но и притворяться не стоит. Я не такая, у меня нет тяги к полному самоуничтожению. Может быть, я никогда не была романтической героиней, но я осталась жива. И это все, что имеет значение в данный момент. Я уеду домой и буду писать Адриану. Я удержу его тем, что откажусь от него.

Правда, что я потеряла его неожиданно и отчаянно. Я глядела на целующуюся парочку и почти ощущала язык Адриана у себя во рту. И у меня появились все прочие банальные симптомы: мне показалось, что я вижу, как его машина пересекает улицу и, может быть, я даже подбегу, чтобы разглядеть номер. Я подумала, что вижу его затылок в кафе, и затем обнаружила, что вдруг уставилась на совершенно чужое лицо. Я вспомнила, на несколько странных минут, его запах, его смех, его шутки…

Но все это пройдет со временем. Это всегда проходит, к сожалению. Синяк на сердце, который вначале отдавался на всякое, самое нежное прикосновение, постепенно отсияет всеми цветами радуги и перестанет болеть. Мы забываем об этом. Мы даже забываем иногда, что у нас есть сердце. И тогда, когда это случается снова, мы удивляемся, как же мы могли забыть. Мы думаем: «этот сильнее, этот лучше…» потому что, на самом деле, мы не можем полностью вспомнить, как было раньше.

— Почему ты не забываешь о любви и не пытаешься просто жить своей жизнью? — спрашивал меня Адриан. И я с ним спорила. Но может быть, после всего, он и прав. Что мне принесла любовь, кроме разочарований? А возможно, я ищу в любви только худшие стороны. Я хочу потеряться в мужчине, перестать быть собой, перенестись на небеса крыльями, взятыми напрокат. Изадора-Икар, я могу себя так называть. А пункт проката крыльев всегда отсутствует там, где я в нем нуждаюсь. Может быть, мне нужно отрастить свои.

— У тебя есть работа, — говорил он. И он был прав в этом тоже. О, он был прав во всех неправильных вещах. По крайней мере, у меня есть договор на всю жизнь, призвание, вечная страсть. Может быть, это мое богатство больше, чем у большинства людей.

Я взяла такси до Гар дю Нор, оставила свой чемодан, поменяла деньги, и навела справки о поездах. Уже было почти четыре часа дня, а поезд отправлялся в десять. Это не был один из скоростных поездов с милым именем, но это был единственный поезд, который мог довезти меня до Лондона. Я купила билет, все еще не зная, зачем я отправляюсь в Лондон. Все, что я знала — нужно выехать из Парижа. У меня были дела в Лондоне. Встретиться с агентом и навестить кучу знакомых. Ведь, кроме Адриана, в Лондоне живут другие люди.

Как я убила остаток дня, не знаю. Я читала газету и гуляла, и ела. Когда стемнело, я вернулась на вокзал и принялась писать, ожидая поезда. Я провела так много времени, записывая что-то на вокзалах, когда жила в Гейдельберге, что сейчас почувствовала себя опять почти дома в этом мире.

Время от времени подходили поезда, маленькие сгустки людей собирались на платформе. У них был такой несчастный вид, какой бывает у путешественников, когда им приходится уезжать откуда-либо в то время, в которое они привыкли ложиться спать. Старуха плакала и целовала своего сына. Две запачканные американские девочки вытащили чемоданы на колесиках. Немка кормила своего ребенка из банки и называла его Schweinchen[66]. Они все выглядели как беженки. Я тоже.

Я втащила свой огромный чемодан в вагон и поволокла его по коридору, выискивая свободное купе. Наконец я нашла одно, которое воняло грязным туалетом и гнилой банановой кожурой. Запах человечества. И я поучаствую в этом запахе. Чего бы я не отдала за ванну!

Я попыталась взгромоздить свой чемодан наверх, но он только выскальзывал из рук — было слишком высоко — и падал на полку обратно. Кисти болели. И тут появился молодой проводник в голубой униформе и подхватил мой чемодан. Одним рывком он забросил его на верхнюю полку.

— Спасибо, — сказала я, нащупывая кошелек. Но он прошел мимо меня внутрь купе, даже не обратив на это внимания.

— Вы будете одна? — спросил он двусмысленно. Не было понятно, то ли он спрашивает «хотите ли вы быть одна?» или «вы будете одна?». Затем он принялся опускать шторки. Как это мило с его стороны, подумала я. Он хочет показать мне, как сделать так, чтобы люди не беспокоили меня, как оставить все купе за собой. Именно тогда, когда вы уступаете людям, появляется некто и делает все необыкновенно нежно. Он даже закатал рукава, чтобы постелить мне постель. Затем провел рукой по другим полкам, показав, что на них можно лежать.

— Я, право, не знаю, как это по отношению к другим людям, — сказала я, внезапно почувствовав себя виноватой в том, что захватила целое купе. Но он не понял меня, и пришлось объяснять на французском.

— Вы одна? — снова спросил он, пристраивая руку мне на живот и подталкивая к полке. Вдруг его рука очутилась у меня между ногами и он попытался, с силой, меня завалить.

— Что вы делаете? — закричала я, выворачиваясь и отпихивая его. Я очень хорошо знала, что он делает, но потребовалось несколько минут, чтобы осознать это.

— Ты свинья! — выплюнула я. Он криво улыбался и пожимал плечами, словно говоря: «попытка не пытка».

— Cochon![67] — прокричала я, переводя для него ругательство. Он засмеялся. Он совершенно не собирался насиловать меня, но и не понимал моего гнева. В конце концов, ведь я одна?

В припадке возмущения я вскочила на полку и схватила чемодан, чуть не сбросив его себе на голову. Я вылетела из купе, в то время как он просто стоял, улыбаясь своей кривой улыбкой и пожимая плечами.

Я была зла на себя за такую доверчивость. Как я могла благодарить его за его намерения, когда идиот мог бы понять, что он собирался схватить меня, как только опустит шторки? Я была дурой, несмотря на все мои претензии на бывалость. Я была такая же бывалая, как восьмилетка. Изадора в Стране Чудес. Вечно наивная.

— Парнишка, ты тупица, — сказала я самой себе, вышагивая по коридору в поисках другого купе. Теперь я хотела населенного. С монашками, или с семейством человек в двенадцать, или и с теми и с другими. Я радовалась, что у меня хватило сил унести ноги. Если бы только я была одной из этих мудрых женщин, которые возят с собой газовые баллончики или изучают каратэ. А может быть, мне нужна сторожевая собака. Огромный пес, тренированный для службы. Это было бы лучше, чем мужчина.

Мне это пришло в голову только тогда, когда я села напротив маленькой семейной группы — мама, папа и ребенок — что эпизод был весьма смешным. Мой секс нараспашку! Мои незнакомцы в поездах! Вот я и получила свою собственную фантазию. Фантазия, которая вжимала меня в дрожащее сиденье поезда все три года в Гейдельберге, и, которая, вместо того, чтобы принять меня, восстала против!

Озадачивает, не правда ли? Дань таинственному в психике. А, возможно, психика начинает меняться в таком направлении, которого я никак не ожидала. Уже не было ничего романтического в незнакомцах в поезде. Может быть, и в мужчинах уже нет ничего романтического?

Путешествие в Лондон оказалось очистительным. Во-первых, из-за попутчиков в купе: чванливый американский профессор, его неряшливая жена и их слюнявый ребенок. Муж приставал с вопросами. Замужем ли я? Какой ответ я могла дать? Я действительно не знаю. Молчаливому человеку было бы несложно уйти от ответа, но я из тех слабоумных, которые считают своей обязанностью выплескивать всю историю своей жизни на случайного прохожего, если он спрашивает.

От меня потребовалась вся сила воли, чтобы просто сказать: «Нет!»

— И как же такая милая девушка, как вы, не замужем?

Я улыбнулась. Изадора Сфинкс. Должна ли я разразиться маленькой тирадой о браке и угнетении женщин? Должна ли потребовать сочувствия и рассказать, как меня бросил любовник? Или я должна принять бравый вид и сообщить, что мой муж потонул в Вене? Или намекнуть на лесбийские обстоятельства, которые выше их понимания?

— Я не знаю, — сказала я, улыбаясь достаточно широко для того, чтобы мое лицо исказилось.

«Быстро смени тему, — подумала я, — прежде чем все выболтаешь им». Если есть что-то, чего я совсем не умею, так это скрывать.

— А куда вы направляетесь? — спросила я ловко.

Они отправились в Лондон, провести отпуск. Муж говорил, а жена кормила ребенка. «Почему такая милая девушка, как вы, одна?» — подумала я. Ох, Изадора, заткнись, не вмешивайся… Колеса поезда, казалось, говорили: заткнись… заткнись… заткнись…

Муж был профессором химии. Он преподавал в Фулбрайтовском колледже, в Тулузе. Ему действительно, очень нравится французская система.

— Дисциплина, — сказал он. — Нам нужно ее побольше в Америке. Вы не согласны?

— Не совсем, — сказала я. Он выглядел раздосадованным, и тут я говорю ему, что сама преподаю в колледже.

— Правда? — это придает мне новый статус. Я, может быть, любопытная одинокая самка, но, по крайней мере, я не посудомойка, как его жена.

— Вы не согласны с тем, что наша американская система образования неправильно истолковывает понятие демократии? — спросил он напыщенно и желчно.

— Нет, — сказала я, — я не согласна.

Ох, Изадора, ты становишься раздражительной. Когда в последний раз я говорила «я не согласна…» и было ли это сказано спокойно? «Я начинаю слишком любить себя», — подумала я.

— Мы еще не совсем поняли, что делать с демократией в школе, — сказала я, — но это недостаточное основание для возвращения к элитарной системе, как у них здесь… (и я резко махнула в сторону темной местности за окном) в конце концов, Америка — первое общество в истории, которое столкнулось с проблемой пришлого населения… Это не Франция, не Швеция, или Япония…

— Но вы на самом деле считаете, что растущая вседозволенность, — это ответ?

Ах, вседозволенность, ключевое слово пуритан!

— Я думаю, у нас слишком мало настоящей вседозволенности, — сказала я, — и слишком много бюрократической дезорганизованности, которая маскируется под вседозволенность. Настоящая вседозволенность, конструктивная вседозволенность — это совсем иная история.

Спасибо тебе, Д. Х. Лоренс Винг.

Он выглядел озадаченным. Что я имела в виду? (Его жена укачивала ребенка и хранила молчание. Казалось, между ними заключен род соглашения, по которому она затыкается и позволяет ему демонстрировать свой интеллект. Легко быть интеллектуалом с немой женой.)

Что я имела в виду? Себя, конечно. Я подразумевала, что конструктивная вседозволенность поддерживает независимость. Я подразумевала, что я сама решила взять свою судьбу в собственные руки. Я имела в виду то, что я перестала быть школьницей. Но этого я не сказала. Вместо того я начала ворчать по поводу Образования и Демократии и всякой прочей дребедени.

Этот утомительный спор занял у нас полпути до Кале. Затем мы выключили свет и легли спать.

Проводник поднял нас безбожно рано для того, чтобы мы могли пересесть на пароход. Когда мы выбрались из поезда, было так туманно и я была такой сонной, что, если бы кто-нибудь приказал мне маршировать прямиком в Ла-Манш, я бы не нашла в себе ни сил, ни разума, чтобы сопротивляться. Потом, я помню, я тащила чемодан вниз по бесконечному коридору, пыталась заснуть на складном стульчике на колышущейся палубе и ждала в очереди, в утренней сырости, пока иммиграционная служба изучит наши документы. Я тупо глазела на белые стены Дувра два бесконечных часа, пока мы выстраивались, чтобы служащие пропечатали паспорта. Затем — цементная дорожка в милю длиной, по которой я волокла чемодан к поезду. Потом Британская железная дорога меня наконец спасла, поезд поехал. Полз, останавливался, останавливался и дополз за четыре часа до вокзала Ватерлоо. Местность была холодная и покрытая пленкой грязи. Я подумала о Блейке и Темной Мельнице Сатаны. Я поняла, что я в Англии, по запаху.