Под моим окном, в саду, под сенью мимоз, жёлтых, как цыплята, синеет в искрах росы продолговатая клумба фиалок, которой ещё не коснулись первые солнечные лучи. Стена дома завита розами, и по их цвету – желтовато-зелёному, того же оттенка, что и небо, не успевшее ещё набрать дневной голубизны, я догадываюсь, что они не пахнут. Те же розы, те же фиалки, что и в прошлом году, но почему я не смогла вчера приветствовать их той невольной улыбкой, которая выдаёт почти физическое чувство довольства – это что, молчаливое счастье одиноких?
Я страдаю… Я не могу отдаться тому, что вижу. Я цепляюсь ещё на мгновение, и ещё на мгновения, за самое большое безумие, непоправимое несчастье всей оставшейся мне жизни. Словно дерево, выросшее на обрыве над пропастью, изогнутое и корнями цепляющееся за склон, дерево, рост которого толкает его к неминуемой гибели, я ещё сопротивляюсь, и кто может сказать, удастся ли мне это до конца?.. Когда я успокаиваюсь, когда готова бесстрашно идти навстречу ожидающему меня будущему, полностью вручив его тому, кто меня ждёт, маленькая фотография возвращает меня к моей муке и к моему здравому смыслу. Это моментальный снимок, на котором изображён Макс, играющий в теннис с девушкой. За этим снимком ничего не кроется: эта девушка – случайная партнёрша Макса, соседка, приглашённая в Саль-Нев на чашку чая, и он не думал о ней, когда посылал мне эту фотографию, но я – я думаю о ней, я думала о ней прежде, чем её увидела! Я не знаю её имени, не могу разглядеть её лица, повёрнутого к солнцу, загорелого, растянувшегося в радостной улыбке, обнажившей сверкающий ровный ряд белых зубов. О, если бы мой возлюбленный сидел сейчас у моих ног, был бы в моей власти, я сказала бы ему…
…Нет, я бы ему ничего не сказала. Но писать куда легче! Писать, писать, исписывать чистые страницы быстрым неровным почерком, который он сравнивает с моим подвижным лицом, с моими чертами, утомлёнными выражением беспрестанной изменчивости внутренних состояний. Писать искренне, почти искренне! Надеюсь, что испытаю от этого облегчение, что наконец-то настанет тот внутренний покой, который следует за криком, за признанием.
«Макс, мой любимый друг, я вчера спросила имя той девушки, которая играет с тобой в теннис. Напрасно. Для меня её зовут просто „девушка“, или даже „девушки“, „молодые женщины“ – все те, кто будут моими соперницами когда-нибудь, скоро, завтра. Её зовут незнакомка, младшая сестра, та, с которой меня будут сравнивать, жестоко и трезво, однако с меньшей жестокостью и с меньшей трезвостью, чем я это буду делать сама!..
Одержать над ней победу? Но сколько раз? Что значит победа, когда эта борьба истощает силы, а конца ей нет? Пойми меня, пойми меня! Меня терзает не ревность, не твоя будущая измена, а неизбежность моего старения. Мы с тобой одного возраста, я уже не молодая женщина. Представь себе, как ты, красивый мужчина, будешь выглядеть через несколько лет в полном расцвете сил, рядом со мной! Представь себе меня, ещё красивую, но в полном отчаянии, в бешенстве от того, что я, как доспехами, вооружаюсь корсетом и платьями, что я вся покрыта тоном и пудрой, чтобы удержать молодые краски на лице… Представь себе меня красивой, как распустившаяся роза, к которой уже нельзя прикасаться! Тебе достаточно будет бросить взгляд на какую-нибудь молодую женщину, и печальная складка на моей щеке, проложенная улыбкой, углубится, но счастливая ночь в твоих объятиях обойдётся моей увядающей красоте ещё дороже… Я достигла – ты это знаешь – возраста страсти. Это и есть возраст самых роковых поступков… Пойми меня!
Твоя горячность, которая сумеет убедить меня и успокоить, не приведёт ли она твою Рене в конечном счёте к идиотической безмятежности женщин, которых любят? У таких женщин на краткие и гибельные мгновения вдруг возрождается инфантильная манерность, и они позволяют себе затевать этакие девичьи игры, от которых сотрясается их тяжёлая сочная плоть. Я содрогнулась, узнав, что моя сорокалетняя подруга настолько потеряла чувство реальности, что, полураздетая и задыхающаяся от любви, напяливала себе на голову фуражку своего любовника, гусарского лейтенанта…
Да, да, я заговариваюсь, я тебя пугаю. Ты не понимаешь. Этому письму не хватает длинного предисловия, где были бы изложены все те мысли, что я от тебя скрываю и которые отравляют меня уже столько дней… Ты думал, любовь – это нечто очень простое? Ты не подозревал раньше, что у неё может быть такое двусмысленное, измученное лицо. Любить друг друга, отдаваться без оглядки – вот мы и счастливы на всю жизнь, не правда ли? Ах, как ты молод, хуже чем молод. Ты страдаешь только оттого, что меня ждёшь.
Не иметь того, чего желаешь, – вот круг твоего ада. И для многих в этом и заключено содержание всей жизни… Но представь себе, каково обладать тем, что любишь, и чувствовать, что с каждой минутой это твоё единственное достояние разрушается, тает и проскакивает между пальцами, как золотой песок!.. И не иметь губительного мужества разжать кулак и разом выпустить всё своё сокровище. А напротив, сильнее сжимать этот кулак и кричать, и молить, чтобы сохранить… Что? Драгоценный след золотой пыльцы на ладони…
Ты не понимаешь? Маленький мой, я бы отдала всё на свете, чтобы быть на тебя похожей, мне хотелось бы, чтобы я страдала только из-за тебя, мне хотелось бы отбросить прочь ту беду, сквозь которую я прошла… Помоги, как сможешь, своей Рене, но если я надеюсь только на тебя, любимый мой, не значит ли это, что я уже наполовину потеряла надежду?..»
Мои пальцы всё ещё сжимают плохую, слишком тонкую ручку. Четыре больших листа на столе свидетельствуют о том, как торопливо я пишу, – точно так же, как и беспорядочный вид письма, то подымающиеся, то опускающиеся строчки, меняющийся всё время почерк, на всё чутко реагирующий.
Передо мной, на площади, на которой ещё недавно гулял ветер, теперь уже ослабевший, падающий, будто усталое крыло, рыжей стеной на фоне непрозрачного грифельного неба высится громада арены Нима. Небо это предвещает грозу, и раскалённый воздух вползает в мою комнату. Именно под таким тяжёлым небом я хочу вновь увидеть своё давнее прибежище: Сады Фонтана.
Трясущаяся карета, в которую запряжена унылая лошадка, довозит меня до чугунной решётки, ограждающей парк, где никогда ничего не меняется. Не затянулась ли каким-то волшебным образом до этого часа прошлогодняя весна, чтобы дождаться меня? Весна здесь какая-то сказочная, неподвижная, нависшая над парком, словно колпак, и я задрожала в испуге, что она вдруг разрушится и изойдёт туманными испарениями…
Я влюблённо касаюсь разогретых на солнце камней развалин храма и лакированного листа бересклета, который кажется мокрым. Бассейн Терм Дианы, над которым я склоняюсь, как и прежде отражает иудины деревья, пинии, сосны, адамово дерево с лиловыми цветами и двурогими красными колючками… Целый сад отражений разворачивается передо мной и, преломляясь в воде, переливается тёмной частью спектра от ярко-синего к более тёмному, и далее через лиловый, того оттенка, что бывает у щёчек чуть подгнивших персиков, к тёмно-коричневому – цвету запёкшейся крови… Прекрасный сад, прекрасная тишина, которую нарушает только властное журчание воды, зелёной, прозрачной синей и блестящей, словно живой дракон! Двойная ухоженная аллея с резной тиссовой оградой с обеих сторон поднимается к башне Мань, и я на минутку присела отдохнуть на край каменного жёлоба, где плещется мутная вода, сильно позеленевшая от растущего там кресс-салата и бешено скачущих полчищ болтливых древесных лягушек с тоненькими лапками… А там, на самом верху, для нас – для меня и моей муки – будто специально приготовлено роскошное ложе из сухой хвои. Сверху этот прекрасный сад кажется плоским, в открытых местах видна его строгая геометрическая планировка. Град и ураган, таящиеся в недрах набухшей чёрной тучи у горизонта, окаймлённой золотыми отсветами, медленно надвигаются…
Всё это тоже моё богатство, маленькая доля тех роскошных даров, какими Бог осыпает путников, кочевников, одиноких. Земля принадлежит тому, кто на минуту остановится, поглядит и уйдёт. Всё солнце принадлежит той ящерице, что греется в его лучах…
В самой сердцевине моей тревоги происходит яростный торг, там идёт обмен, там взвешивают и сравнивают необъявленные ценности, полутайные сокровища, идёт какой-то подспудный спор, который постепенно пробивается наружу, к свету… Время не терпит. Всю ту правду, которую я скрыла от Макса, я должна сказать себе. Она, увы, не хороша собой, эта правда, она ещё немощна, испугана и немного коварна. Пока она в силах подсказать мне лишь короткие вздохи: «Не хочу… не надо… боюсь!»
Боюсь стареть, быть преданной, страдать… Хитрый умысел руководил моей полуискренностью, когда я писала об этом Максу. Этот страх – своего рода власяница, которая прирастает к коже едва родившейся Любви и стискивает Любовь по мере того, как она растёт… Я носила эту власяницу, от неё не умирают. И я буду носить её снова, если… если не смогу поступить иначе…
«Если не смогу поступить иначе…» На этот раз формула ясная! Я прочла её – она была написана в моей мысли, я и сейчас её там вижу: она напечатана там, как сентенция, жирным шрифтом… О. я только что верно оценила свою жалкую любовь и осознала свою истинную надежду: бегство.
Как суметь это сделать? Всё против меня. Первое препятствие, на которое я натыкаюсь, – это распростёртое женское тело, преграждающее мне путь, исполненное сладострастия тело женщины с закрытыми – сознательно – глазами, готовой скорей погибнуть, нежели покинуть место, где его ожидает радость… Эта женщина, это грубое существо, не могущее отказаться от наслаждения, – я. «Ты сама свой худший враг!» Бог ты мой, я это знаю, я знаю это! Смогу ли я победить в сто раз более опасное существо, чем эта ненасытная тварь, а именно брошенную девочку, которая дрожит во мне, слабенькая, нервная, тянущая руки и умоляющая: «Не оставляйте меня одну!» Она боится темноты, одиночества, болезни и смерти, вечером она задёргивает занавески, чтобы не видеть чёрное стекло, которое её пугает, и страдает от того, что её недостаточно нежно любят… А Вы. Макс, мой любимый противник, как я смогу справиться с Вами, разорвав своё сердце в клочья. Вам достаточно было бы появиться, чтобы… Но я не зову Вас!
Нет, я не зову Вас, и это моя первая победа!
Грозовая туча проходит сейчас прямо надо мной, лениво проливая каплю за каплей душистую воду.
Дождевая звёздочка попадает мне в уголок рта, и я выпиваю её, тёплую, подслащённую пыльцой, отдающей нарциссом.
Ним, Монпелье, Каркассон, Тулуза… четыре дня без отдыха, и четыре ночи тоже! Приезжаем, моемся и танцуем под звуки неуверенно играющего, прямо с листа разбирающего партитуру оркестра, ложимся спать – стоит ли? – и наутро уезжаем. Худеешь от усталости, но никто не жалуется: гордость превыше всего! Мы меняем мюзик-холлы, гримуборные, гостиницы, номера с равнодушием солдат на маневрах. Гримировальная коробка облупилась, проступает её белый металл. Костюмы обтрепались и издают, когда их перед самым спектаклем торопливо чистят бензином, противный запах рисовой пудры и керосина. Я кармином подкрашиваю свои облезшие красные сандалии, в которых выступаю в «Превосходстве». Моя туника для «Дриады» теряет свой ядовитый оттенок кузнечика и зелёного луга. Браг просто великолепен – столько разноцветных слоёв всяческой грязи налипло на его костюм: его вышитые болгарские кожаные штаны, ставшие негнущимися из-за искусственной крови, которой он обрызгивается каждый вечер, похожи теперь на шкуру только что освежёванного быка. Старый Троглодит в парике, из которого лезет пакля, кое-как прикрытый полинявшими и воняющими кроличьими шкурками, просто пугает публику, когда выходит на сцену.
Да, очень тяжёлые дни, и мы задыхаемся между синим небом, по которому лишь изредка проносятся продолговатые, тощие, словно прочёсанные мистралем, грозовые тучи, и землёй, потрескавшейся от жажды… А у меня, кроме всего, двойная нагрузка. Оба моих товарища, как только мы попадаем в новый город, скидывают со своих плечей давящий ремешок поклажи и, разом оказавшись налегке, не знают забот кроме как выпить кружку пенистого пива да бесцельно пошататься по городу. А для меня главное – час прихода почты… Почта! Письма Макса…
В застеклённых шкафчиках или на грязных столах, на которых консьерж одним движением руки раскидывает письма, я сразу же вижу, словно меня ударяет током, круглый витиеватый почерк, узнаю голубоватый конверт: прощай отдых!
– Дайте мне! Вот это!.. Да-да, я же вам говорю, это мне!
Бог ты мой! Что там написано? Упрёки, просьбы или, быть может только: «Еду»…
Четыре дня я ждала ответа Макса на моё письмо из Нима. В течение этих четырёх дней я писала ему нежные слова, скрывая за их милотой своё глубокое волнение, словно я вообще забыла про это письмо из Нима… Когда находишься так далеко, то вынуждена прерывать свой письменный диалог, невозможно всё время предаваться меланхолии, пишешь разные разности… Четыре дня я ждала ответа Макса, проявляла нетерпение и неблагодарность, когда получала письма, написанные изящным старомодным почерком с наклоном вправо, от моей подруги Марго, листочки, исписанные мелкими каракулями, от моего старого Амона, открытки от Бландины.
"Странница" отзывы
Отзывы читателей о книге "Странница". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Странница" друзьям в соцсетях.