…А на Рождество будет Катя. Пойдут по морозцу и выберут елку. Он чуть было не рассмеялся от радости, лег, не раздеваясь, и сразу уснул.

Поначалу боль была несильной: она искала место внутри, хотела устроиться в нем поудобней. Пока она устраивалась, он стонал, но до конца не проснулся. Потом она стала сильней. Он свесил ноги с кровати, зажег свет. Зеркало отразило его, и он не узнал себя. Какой-то старик с перекошенным от боли лицом, худой до того, что хотелось зажмуриться. Тело его стало маленьким и слабым, настолько маленьким, что, как эта боль уместилась в него, он даже представить не мог. Мозг, однако, работал лихорадочно. Нельзя звать на помощь. Нужно справиться самому. Но было так больно, что те слова, которые жили в нем и до рождения, сейчас пришли сами.

— Господи, помоги мне, — бормотал он, — сделай что-нибудь, Господи! Господи, помоги мне!

Арина и Варя лежали в земле. А Зоя спала. Была еще Катя. Но Катя была далеко и возилась с ребенком. Все остальные были не нужны ему. Они выползали вдруг из темноты, но память их тут же отталкивала.

— Ты мне помоги! — Юрий вытер ладонью лицо. Оно было мокрым. — Ты мне помоги, Ты прости меня, Господи!

И стало полегче. Он лег и закутался в плед.

— Я буду просить Его, буду просить.

Он вспомнил, как вечером сидел на Вариной могиле и просил ее отпустить его.

«Наверное, ей было больно, — подумал он вдруг. — Больно слышать такое».

Он словно забыл, что, кроме живых, есть умершие. Все были — всегда. И всегда были — вместе.

«Как только поправлюсь, я все напишу. Не этот роман, так другой. Они никогда не поймут до конца. Им кажется, важно, кто пишет. А все ведь написано. Важно — прочесть».

И тут он почувствовал: боль отступила. Он быстро заснул. Во сне он увидел мальчишку, подростка, худого, неловкого и нелюбимого. Правая щека его была обожжена.

«А, ты — Гартунг Бер!» — догадался Владимиров.

Все просят о чем-то. И Бер тоже просит. Он этого прежде не знал. Во сне захватило дыхание: как же все просто!

Проснулся с одной твердой мыслью: уехать.

«А Зоя приедет ко мне. Устроюсь. Потом ее выпишу».

Там, дома, на даче, поспела клубника. Он вспомнил, как вчера вдруг потянуло клубникой, когда он сидел на могиле. Вот, значит — позвали домой. Что дом его здесь — он забыл.

За окном светало, нужно было торопиться, успеть, пока не проснулись армянки. Дрожащими руками он собрал чемодан, порадовавшись про себя, что в детстве, во время учебы в Суворовском, его научили всему: и собраться, и живо одеться, и не распускаться. Потом в большую коробку побросал необходимую кухонную утварь: кастрюлю, три чашки и две сковородки. С гвоздя снял картину, подарок Устинова. Альбом с фотографиями. Вроде все.

Обливаясь потом, загрузил вещи в багажник. Переоделся. Рубашка, костюм и ботинки. Те самые, черные. Варин подарок. Костюм и рубашка болтались на нем. Ну что ж: похудел. Сколько переживаний. План был очень прост: доехать до Любека, там на паром — и в Питер. Машина при нем. А в Питере просто. Катюша подскочит, ей недалеко. И Гофман в Москве. Тоже близко. А если не смогут, он сам доберется. И денег, наверное, хватит с лихвой.


В тот день, когда известный писатель Владимиров, про которого все уже знали, что он тяжело болен и вряд ли дотянет до зимы, отъехал от своего дома на Alte Markstrasse, что в переводе означает Старографская улица, — в тот самый день, жалуясь на жару и прочие неудобства, во Франкфурт-на-Майне приехала группа российских писателей. Живущих не только в России, но пишущих только по-русски. Один даже был из Австралии, и дама одна была прямо из Африки. Поскольку, когда ты на свет появляешься, никто тебе не гарантирует Лондон, Тверскую и Шанз-Элизе. Бывает, и в Африке дни скоротаешь. Вон Пушкин в Европу ни разу не съездил.

Никто из приехавших не ожидал, что умирающий Владимиров появится на открытии книжной выставки: здоровым-то мало куда появлялся. Но все же у некоторых, самых знаменитых и немолодых, был записан телефон Владимирова, и они думали навестить его, находясь неподалеку. Первый день был целиком посвящен размещению в гостинице, оказавшейся совершенно непригодной для жизни. Нельзя никогда ни на чем экономить! А вот сэкономишь — пеняй на себя. Российский Пен-клуб должен знать это правило и не экономить на собственных людях. В конце концов, есть олигархи. Могли бы потратиться: книжки-то любят.

Короче, оказалось, что гостиница, в которой ночуют неприхотливые и выносливые летчики и стюардессы компании «Аэрофлот», так испортила настроение российским писателям, что двое из них погрузились в запой, а дама из Африки впала в депрессию. Отрицательных черт у этой гостиницы было, кстати сказать, не так уж и много: она находилась неподалеку от вокзала, на той улице, где ярко сияют секс-шопы и женщины, очень эффектно одетые, приглашают прохожих разделить с ними одиночество и приятно провести вечер. Почему-то именно это особенно шокировало писателей, хотя им, защитникам прав человека, должно быть известно, что некая Соня, несчастная дочь Мармеладова, тоже гуляла в дешевой, с огненного цвета пером шляпке по улице, очень похожей на эту. Второй неприятностью был запах дезинфицирующего раствора, которым невыносимо пахло все, что было в комнате, начиная от торшера и кончая бумажной салфеткой. Будучи людьми непрактичными и художественными, писатели не догадались, что это — для их же здоровья: в гостинице, кроме летчиков и стюардесс компании «Аэрофлот», останавливались и другие командировочные, да и не только командировочные, и не только из России, а девушки типа израненной Сони сюда приходили к ним в гости.

Закончилось диким скандалом: писатели объявили устроителям ярмарки, что дня не останутся тут и уедут. Они не желают терпеть унижений, а уж оскорблений терпеть — и подавно.

После завтрака началось великое писательское переселение. Прозаиков, впавших в запой, везли на специальной машине. Вселились все в «Хилтон» и там успокоились, но день был — увы — максимально испорчен.

Из-за этого дурацкого события те, которые хотели сразу же позвонить Владимирову, не успели ему позвонить, а на второй день состоялась такая пышная и торжественная встреча в одном из ресторанов на винограднике, что тоже пришлось отложить. Сначала к «Хилтону» подъехал автобус, в который уселись все писатели, и яркий сияющий ветер Германии стал дуть им в лицо, ибо ехали быстро. Через два часа остановились в миролюбивом и красочном городке. Таком простодушном, невинном и чистом, что ахнули все в один голос: как в этой чудесной стране, где все улыбаются или смеются, сумел зародиться фашизм? Ну откуда? Виноградники сбегали со склонов холма и, переливаясь своими темно-зелеными листьями, замирали у городской стены, подобно морям, достигающим брега зелеными шумными волнами. Ресторан размещался в большом уютном дворе, где стояли деревенские, темного старого дерева, столы и скамейки, а неба почти что и не было видно: так густо сплелись кроны вязов и кленов. Рассевшись за эти столы в ожиданье обеда, писатели выпили пива и залюбовались на крепких германок в тирольских костюмах, которые им принесли это пиво. Потом долго слушали песни, включая игру на волынке и скрипке. Потом перешли в ресторан и поели. Еда была отменной, хотя и тут тоже случилась история: один журналист (он же обозреватель) заметил, что на центральный стол, где сидели не просто писатели, а люди, так сказать, особенно заслуженные, подали вазу не с красной, как на все остальные столы, а с черной икрой, которую съели те самые люди и не постыдились. Опытный журналист решил про себя, что новостью этой не стоит делиться с коллегами, а лучше дождаться Москвы. На всякий случай он, словно бы прогуливаясь, прошелся мимо центрального стола и острыми своими глазами заглянул в тарелки: икра была черной. Остались следы.

Потом танцевали под легкую музыку, и эта, за что-то попавшая в Африку (а так, по рожденью, из города Тулы), видать, ошалев от своей ностальгии, плясала так долго с косыночкой русскую, что всем надоела, включая оркестр.

Домой к себе, в «Хилтон», приехали поздно. Следующий день был третьим, последним днем выставки. Владимирову позвонили, но наспех. Никто не ответил. А утром, в четверг, закончилась ярмарка, и разлетелись ее соловьи: поэты, писатели и журналисты. Обратно, к себе, по насиженным гнездам: работать, работать. Arbeit, да, arbeit!


Владимиров ехал быстро, не сбавляя скорости. Плохо, что перед глазами все время стоял какой-то туман и внутри его прыгали черные точки. При этом тело было легким, почти невесомым. До Любека далеко, нужно пересечь всю Германию. Она небольшая, я пересеку. Сказать, что он ни о чем не думал, было бы ложью. Он думал обо всем сразу: о детстве, о матери, Кате, Арине, о всех своих книгах, о жизни и смерти. Что-то произошло с ним, чего никто бы не мог объяснить: ни одна из его мыслей не существовала отдельно и не приходила к нему в виде отдельной мысли, а все появлялось плотно, смертельно, неразрывно сцепленным, ничто не отлеплялось друг от друга, и только так, сцепленное и неразрывное, давало ощущение правильности и точности всего, о чем он думал сейчас.

Самое важное было — попасть на паром и уплыть. Он знал, что, как только паром отчалит от берега, ему станет радостно и хорошо. Вода нужна, вот что. Вода и огонь. Он остановился на бензоколонке, чтобы купить воды. На двери был плакат: перечеркнутая красной жирной чертой сигарета, из которой вырывалось пламя. Он долго смотрел на плакат. Ему вспомнилось, как в молодости он разводил костры на даче для Катиных подружек: складывали сначала сухие ветки, бумагу, потом сверху клали поленья. Сперва загоралась бумага и ветки. Поленья лежали холодные, мертвые. И вдруг начинали сверкать, золотиться. Огонь забирал их себе.

Через час его остановила полицейская машина. Владимиров был так сильно погружен в свои мысли, что не услышал, как полицейский включил сирену, и несколько минут эта сирена сопровождала его. Седой полицейский, подойдя к странной машине, заднее сиденье которой было завалено какой-то рухлядью, с удивлением увидел за рулем совершенно бескровного, обливающегося потом, очень худого старика, который еле-еле говорил по-немецки. Документы были в полном порядке. Старика бил озноб. Держался он, впрочем, вполне независимо. Всмотревшись внимательнее, полицейский увидел, что старику нужна медицинская помощь, и тут же вызвал ее. Через минуту примчалась «Скорая». Владимиров требовал, чтобы его отпустили, потому что он ничего не нарушал. Его колотило, и два санитара, поддерживающие его под руки при этом разговоре, отрицательно замотали головами.

— Мы вам предлагаем поехать с нами, — мягко и убедительно сказал полицейский. — В таком состоянии я не могу разрешить вам находиться за рулем. Вы сами убьетесь или убьете кого-нибудь.

— Я не поеду в больницу! — резко ответил Владимиров.

Полицейский почувствовал странную жалость, смешанную с уважением: старик вдруг напомнил ему отца, каким он был незадолго до смерти, когда его так же трясло, а он успокаивал мать и все говорил, что завтра вот встанет и будет варить мармелад… Ведь яблок-то сколько! Поспели.

— Не нужно в больницу, — сказал полицейский. — Вы поедете со мной и остановитесь в нашей гостинице. В гостинице полицейского управления. И завтра мы найдем способ переправить вас обратно домой. Машина же ваша будет арестована. Отдайте права и ключи.

Он отчетливо выговаривал каждое слово, боясь, что старик не понимает его. Но Владимиров все понял. Полицейский не знал одного обстоятельства, которое решало все: ключей было две пары. Одна пара принадлежала когда-то Варваре, и Владимиров всегда держал ее при себе. Права же ему не нужны, без прав обойдется.

Гостиница полицейского управления была маленьким домом на два этажа. Внизу была комната, и наверху было три. Его поместили внизу. Из окошка он видел краешек своей арестованной машины.

— Вас завтра доставят домой. Отдыхайте, — сказал полицейский. — Вы нам разрешите связаться с вашими родными?

— Нет, я совершенно один, — ответил Владимиров.

Опять обманул. У него есть жена. Не хватало только, чтобы его светлоглазой красавице, которая спит там, среди своих маков, звонил полицейский! Уж как-нибудь мы разберемся без вас.

Он лег на аккуратно застеленную кровать. Толстая женщина принесла ему суп, вареную картофелину, шницель и салат. От еды сразу затошнило. Но он побоялся, что его отправят в больницу, и виду не подал: съел суп. К вечеру начало опять сильно болеть, и тут он вспомнил, что доктор Пихера, отпуская его домой после операции, дал восемь каких-то таблеток и велел принимать по половинке в случае невыносимых болей.

Владимиров быстро проглотил целую таблетку, поразившись ее ярко-лиловому, ядовитому цвету.

«Ну сделали немцы! — и он покрутил головой. — Ну художники!»