В центре следующей палаты долговязый мужчина в темном балахоне довольно умело проводил ампутацию ноги; умелость подчеркивалась еще и тем фактом, что никакого обезболивания при этом не применялось. Несчастного держали два дюжих мускулистых санитара и плотного сложения монахиня, усевшаяся на него верхом. К счастью, развевающиеся складки ее сутаны скрывали от меня лицо больного.

Одна из дам, следовавшая прямо за мной, тихо ахнула. Обернувшись, я заметила спины двух других добрых самаритянок, улепетывающих по коридору. Они столкнулись в тесном проходе, ведущем к лаборатории, то есть к свободе. Последний отчаянный рывок, треск рвущегося шелка – и они протолкнулись и полетели по плохо освещенному коридору, едва не сбив с ног попавшегося на пути санитара с подносом, на котором лежали стопки салфеток и хирургические инструменты.

Обернувшись, я с удивлением обнаружила, что Мэри Хоукинс все еще рядом. Лицо ее было белее полотняной салфетки – следует заметить, что здесь, в больнице, белье было сероватого оттенка, – а вокруг рта и подбородка залегли голубоватые тени, однако она все же была рядом.

– Давайте живо, поторопитесь! – властно воскликнул хирург, адресуясь, по-видимому, к тому самому санитару, и тот, торопливо поставив поднос, подбежал к нему.

Хирург держал наготове пилу, собираясь отпилить отделенную от плоти бедренную кость. Санитар наклонился наложить второй жгут над надрезом, пила задвигалась с неописуемым скрипучим звуком, и я предусмотрительно развернула Мэри Хоукинс спиной к этой сцене. Я ощущала, как дрожит ее рука, а розовые губки побелели и сморщились, точно побитые морозом лепестки цветка.

– Хотите уйти? – участливо спросила я. – Уверена, матушка Хильдегард закажет для вас карету.

Обернувшись, я вгляделась в полумрак холла.

– Боюсь, что графиня и мадам Ламберт уже отбыли.

Мэри шумно втянула воздух и с самым решительным видом сжала губы.

– Н-н-нет, – пробормотала она. – Если вы остаетесь, то и я тоже.

Я твердо вознамерилась остаться – любопытство и стремление разузнать как можно больше об операциях, проводимых в этой больнице, оказались сильнее желания пощадить чувства Мэри.

Тут и сестра Анжелика соизволила заметить, что мы остались. Вернувшись, она встала рядом и с еле заметной улыбкой на пухлом лице терпеливо ждала, когда мы, подобно остальным, ударимся в бегство. Я склонилась над койкой в углу комнаты. Под тоненьким одеялом тихо лежала страшно исхудавшая женщина. Глаза рассеянно блуждали по сторонам, казалось, она не замечает ничего вокруг. Но не сама женщина привлекла мое внимание, а странной формы стеклянный сосуд, установленный на полу рядом с койкой.

Он был до краев заполнен желтой жидкостью – вне всякого сомнения, то была моча. Я удивилась: что пользы было собирать мочу, когда в те времена не существовало ни методов химического анализа, ни даже лакмусовой бумаги? Но тут меня осенило.

Я осторожно приподняла сосуд, не обращая внимания на протестующий возглас сестры Анжелики. Принюхалась… Да, так и есть: помимо характерного кисловатого запаха испарений аммиака жидкость отчетливо отдавала чем-то сладким – так пах прокисший мед. Секунду я колебалась, но другого способа проверки не существовало. С гримасой отвращения я обмакнула кончик пальца в жидкость и лизнула языком.

Мэри, наблюдавшая за моими манипуляциями с расширенными от удивления глазами, даже закашлялась, однако сестра Анжелика впервые за все время взглянула на меня с интересом. Я положила руку на лоб женщины – он был прохладным, жара или лихорадки у нее не наблюдалось.

– Хочется пить, да, мадам? – спросила я больную.

Ответ я знала заранее, заметив возле изголовья пустой графин.

– Все время, мадам, – ответила она. – И еще я все время голодна. Сколько ни ем, а сплошные кожа да кости.

Она приподняла тоненькую, словно веточка, руку, демонстрируя костлявое запястье, затем бессильно уронила ее.

Я нежно похлопала по этой худенькой руке и пробормотала какие-то слова утешения. Диагноз мой оказался верным, но малоутешительным – в те времена еще не научились лечить диабет. Несчастная была обречена.

Опечаленная, я присоединилась к сестре Анжелике, которая, перебирая коротенькими ножками, едва поспевала за мной.

– Откуда вы узнали, чем она страдает, мадам? – с любопытством спросила меня монахиня. – Только по моче?

– Нет, не только, – ответила я. – У нее диа…

Как это у них называется?

– Сахарная болезнь. Еда, которую она ест, не насыщает, все время хочется пить. И как следствие, выделяется моча в огромных количествах.

Сестра Анжелика кивнула; полное лицо так и светилось любопытством.

– Как вы считаете, мадам, она поправится?

– Нет, она обречена, – прямо ответила я. – Болезнь зашла слишком далеко, ей не протянуть и месяца.

– О-о… – Светлые бровки приподнялись, она глядела на меня уже не столько с любопытством, сколько с уважением. – То же самое говорит и месье Парнель.

– А кто он такой, этот месье Парнель? – небрежно осведомилась я.

Толстушка растерянно нахмурилась.

– Вообще-то он изготавливает бандажи, еще ювелирным делом занимается. А когда приходит сюда, работает уринологом.

Брови мои поползли вверх.

– Уринологом? – недоверчиво переспросила я. – У вас существуют такие вещи?

– Oui,[21] мадам. И он слово в слово говорил то же, что и вы, об этой несчастной худенькой женщине. Впервые вижу даму, которая так хорошо разбирается в медицине.

Сестра Анжелика глядела на меня, словно завороженная.

– На земле и в небесах существует еще немало вещей, неподвластных разуму человеческому, сестра, – скромно ответила я.

Она кивнула с таким серьезным видом, что тут же заставила меня устыдиться своего пафоса.

– Это верно, мадам. Желаете взглянуть на господина на последней койке? Он жалуется на печень.

Мы переходили от одной койки к другой и наконец завершили обход огромной палаты. Я видела людей, страдающих от болезней, о которых знала только из учебников; видела пострадавших от самых разных травм – от раненного в голову при пьяной драке до ломового извозчика, грудь которого была практически расплющена катящейся бочкой с вином.

У некоторых коек я останавливалась, задавая вопросы тем больным, которые были способны отвечать. За спиной своей я слышала дыхание Мэри, но не оборачивалась, а потому не видела, зажимает она нос или нет.

В завершение обхода сестра Анжелика обратилась ко мне с иронической улыбкой:

– Ну-с, мадам? Не передумали ли вы служить Господу Богу, помогая этим несчастным?

Я уже закатывала рукава халата.

– Принесите-ка мне таз с горячей водой, сестра, – ответила я. – И кусок мыла.

* * *

– Ну, как там все было, англичаночка? – спросил меня Джейми.

– Ужасно, – ответила я, широко улыбаясь.

Он приподнял бровь, вопросительно взглянул на меня и устало растянулся в шезлонге.

– Получила удовольствие?

– О Джейми, если б ты знал, как это приятно – вновь чувствовать себя полезной! Я мыла полы и кормила больных жидкой овсянкой, а потом, пока сестра Анжелика не смотрела, успела сменить пару грязных рубашек и вскрыть нарыв.

– Превосходно! – заметил он. – Ну а сама-то поесть не забыла или слишком увлеклась?

– Э-э… честно сказать, забыла, – виновато созналась я. – С другой стороны, совершенно забыла и о тошноте.

Стоило мне вспомнить об этом, желудок отозвался спазмами. Я прижала кулак к животу.

– Думаю, стоит перекусить.

– Да уж наверное, – мрачно согласился он и потянулся к колокольчику.

Он смотрел, как я уминаю мясной пирог и сыр, и слушал мой рассказ о больнице, который я вела с набитым ртом.

– Многие палаты переполнены, больные лежат по двое-трое в одной кровати, что, конечно, ужасно, но… Хочешь кусочек? – спросила я. – Очень вкусно!

Он взглянул на кусок пирожного, который я протягивала ему.

– Если ты хотя бы на время перестанешь расписывать гангренозные нагноения под ногтями, то, пожалуй, съем.

Лишь с запозданием я заметила, как побледнели у него щеки и ноздри слегка дрожат. Налив в чашку вина, я подала ему и только после этого вновь принялась за еду.

– Ну а как ты провел день, дорогой? – нежно промурлыкала я.

* * *

«Обитель ангелов» стала для меня настоящим убежищем. Простота и бесхитростность, отличавшая монахинь и больных, являла собой приятный контраст трескучей болтовне и интригам придворных дам и господ. Я также была уверена, что лицо мое всякий раз обретало в больнице нормальное выражение, а мышцы его приятно расслаблялись, иначе бы на нем так и застыла навеки жеманная и скучающая мина.

Убедившись, что дело я свое знаю и ничего, кроме бинтов и свежего белья, от них не требую, монахини быстро смирились с моим присутствием, да и больные тоже, когда преодолели первоначальный шок от моего имени и титула. Социальные предрассудки обычно очень сильны, но разлетаются в прах при наличии доброй воли и умения делать свое дело, тем более если в этом умении есть такая нужда.

Несмотря на свою занятость, матушка Хильдегард начала уделять мне внимание. Сперва она вообще со мной не разговаривала, ограничиваясь лишь «bonjour, мадам», когда проходила мимо. Однако я все чаще стала чувствовать на своей спине взгляд ее внимательных и умных глазок всякий раз, когда останавливалась возле постели какого-нибудь пожилого больного, страдающего опоясывающим лишаем, или смазывала маслом алоэ ожоги ребенку, пострадавшему при пожаре, – в ту пору в бедняцких кварталах города пожары были частым бедствием.

Казалось, она никогда никуда не торопится, но за день ей приходилось проходить немалые расстояния крупными, длиной в ярд, шагами по больничным полам из серого камня, причем следом за ней все время поспешал ее любимец – маленький белый пес по кличке Бутон.

Совершенно не похожий на лохматых болонок – самую популярную у придворных дам породу, – Бутон отдаленно напоминал помесь пуделя с таксой. Природа наделила его жесткой курчавой шерстью с длинной бахромой вокруг толстого живота и коротких кривых лап. Концы лап с крепкими черными когтями громко цокали по каменному полу, когда он трусил за матушкой Хильдегард, почти касаясь своей заостренной мордой развевающихся складок ее сутаны.

– Это что, собака? – с изумлением спросила я одного из санитаров, впервые увидев Бутона, семенившего за своей хозяйкой.

Перестав подметать пол, санитар глянул вслед пушистому закрученному калачиком хвосту, тут же скрывшемуся за дверью операционной палаты.

– Э-э… – протянул он нерешительно, – матушка Хильдегард утверждает, что собака. И мне бы не хотелось спорить с ней по этому поводу.

Сойдясь ближе с монахинями, санитарами и приходящими докторами, мне довелось выслушать немало самых разнообразных мнений о Бутоне – от вполне терпимых до преисполненных суеверий. Никто не знал, как и почему оказался он у матери Хильдегард. В течение нескольких лет он являлся полноправным членом больничного штата, причем, по мнению своей хозяйки, рангом повыше, чем няньки и сестры, и почти равным большинству приходящих врачей и аптекарей.

Последние по большей части смотрели на него с подозрением и отвращением, некоторые – с насмешливой симпатией. Один из хирургов называл его – разумеется, когда матушка Хильдегард не слышала, – мерзкой крысой, другой – вонючим кроликом, а третий, коротконогий толстяк, изготовитель бандажей, в открытую именовал «месье мочалка». Монахини считали его неким промежуточным созданием между талисманом и тотемом, а молодой священник из местной церкви, которого Бутон умудрился укусить за ногу, когда тот пришел исповедовать больных, был твердо убежден, что пес есть не что иное, как маленький демон, избравший собачье обличье для осуществления своих гнусных замыслов.

Несмотря на несогласие со столь нелестной характеристикой священника, я тем не менее считала, что доля истины в ней все же есть. Понаблюдав в течение нескольких недель за этой парочкой, я пришла к выводу, что ближе Бутона для матери Хильдегард нет никого на свете.

Она часто разговаривала с ним, причем совсем не так, как обычно говорят с собаками, – очень серьезно, на равных. Стоило ей остановиться возле койки, как Бутон тут же вспрыгивал на нее и начинал обнюхивать испуганного пациента. Затем он усаживался – чаще всего на ноги больного, – гавкал и вопросительно смотрел на хозяйку, словно спрашивая, какой диагноз она собирается поставить. И она тут же ставила диагноз.

Поведение для собаки довольно занимательное, однако у меня не было времени пристально понаблюдать за этой необычной парочкой вплоть до одного хмурого и дождливого мартовского утра. Я стояла у постели пожилого извозчика и беседовала с ним, стараясь сообразить, что же неладно.

Он поступил к нам неделю назад. Нога попала в тележное колесо – несчастный имел неосторожность соскочить с телеги прежде, чем та остановилась. В результате он получил множественный перелом – травму, на мой взгляд, вполне излечимую. Я вправила кость, и рана начала благополучно заживать. Ткани имели здоровый розовый цвет, с хорошей грануляцией. Ни дурного запаха, ни пресловутых красных полос, ни нагноения – ничего этого не наблюдалось. И я совершенно не могла понять, отчего у него никак не снижается температура, а моча имеет темный цвет и неприятный запах, что говорит о наличии в организме инфекции.