Я тяжело сглатываю, стараясь игнорировать увеличивающуюся между нами дистанцию.

— Так получилось. Я говорила тебе, что мой отец был пастором. Я выросла в очень консервативной семье. До тебя, я целовалась всего раз, и то, это было инициативой мальчика и длилось всего полсекунды так что, наверное, не считается. Никто не… никто никогда не прикасался ко мне, как ты, не смотрел, не целовал. Никто никогда не желал меня, и… и, что важнее, я никого не хотела до встречи с тобой. Я… не знаю, что творю. Боюсь. Тебя. Себя.

Мои руки все еще прикрывают грудь, и я пытаюсь не впасть в панику. Я обнажила перед ним душу, рассказала все без утаек и боюсь позволить себе так доверять.

— Я хочу этого. Хочу тебя. Но… но наследие моей семьи, моего отца, то во что я привыкла верить, должно что-то значить. Быть настоящим. Может, это не продлиться вечно, но… это должно быть что-то большее, чем сейчас. Я ждала слишком долго. Была одинока и напугана, в бесконечном отчаянье, чтобы это было на один раз.

Доусон открывает рот, собираясь возразить, но я затыкаю его поцелуем, успокаивая. Я с трудом разрываю поцелуй, прежде чем растворяюсь в нем.

— Ты можешь открыть мне новый мир, Доусон. Мне это нужно. Ты мне нужен. Ты… мое избавление от всех принципов, по которым я жила, чтобы сохранить себя, настоящую, и я… твоя. Не знаю, как это произошло, но это так. Но… если для тебя это ничего не значит, это уничтожит меня. Есть ли в этом какой-то смысл? Если я отдамся тебе, у меня ничего не остается, но если ты остановишься… — я замолчала, не желая использовать слово из четырех букв, повисшее между нами.

Он касается пальцем моих губ, призывая молчать, но я уже сказала все, что хотела.

— Грей, малышка, я не собираюсь останавливаться. Я, правда, хочу сказать тебе, как много ты для меня значишь, но боюсь, ты не поверишь, подумаешь, что я вру, чтобы добиться желаемого, — он зажмурился на секунду. — Не могу поверить, что ты девственница. Но и не верить не могу.

В комнате холодно, а я абсолютно голая. Доусон замечает, что я дрожу. Он наклоняется, чтобы дотянуться до лоскутного одеяла, сложенного в ногах на краю кровати, и укрывает меня им.

— Объясни мне, почему ты думаешь, что я избавление от твоих принципов?

— Я думала, ты будешь говорить о другом.

— Это мое время. Мне нужно понять. Потому что я хочу, чтобы ты оставалась собой. Не хочу уничтожать тебя.

— Ты не уничтожаешь. Это трудно объяснить, — я закутываюсь в одеяло до подбородка. Доусон кладет подушку под мою голову, я сжимаю рукой ее уголок, собираясь выплеснуть все, что меня тревожит. — Всю свою жизнь я была дочерью пастора, а еще я была маминой малышкой. Но когда мама умерла, я сбежала из Макона в ОСК, чтобы поступить в школу кинематографии, и отец отрекся от меня. Ни звонков, ни почтовых или электронных писем, мы с ним не общались с моего отъезда, который был два года назад. Думаю, что никогда и не будем. Я выбрала свой путь. Выбрала грех. Так он решил. Не осталось дочери пастора, маминой малышки —я осталась в Лос-Анжелесе одна, в университете Южной Калифорнии. У меня не получилось завести друзей. Я была... слишком занята в школе, а потом меня лишили стипендии, и пришлось искать работу, чтобы остаться, мне ведь некуда было возвращаться, нечего делать со своей жизнью. Так что неудача была не моим вариантом. Мне было слишком стыдно просить помощи у отца.

— Почему? — Доусон хмурится.

— Из-за того, как я поступила, — объясняю я. — Просто… мне никогда не удавалось с легкостью заводить друзей. У меня был всего один настоящий друг еще в Маконе, Девин — танцовщица в студии, где я занималась. Но я поехала сюда, а она отправилась в Аубурн, и мы потеряли связь. Конечно, мы общаемся по электронной почте, но… это не то же самое. Я не могу… рассказать ей некоторых вещей. Так что… я осталась без друзей. Все, что у меня было, и все, что есть сейчас, — это школа. И стриптиз. Но сейчас его нет, а школы… школы не достаточно. Но есть ты. Я проживала день за днем, просто стараясь выжить. Я не танцевала, а ведь именно тогда я чувствовала себя кем-то. А сейчас ты мне это вернул. И когда я с тобой, мне кажется, что я снова личность, а не оболочка, двигающаяся от класса к классу, от эссе к эссе, от теста к тесту, от танца на сцене до танца на коленях в ВИП комнате. А теперь… быть сейчас с тобой, это как быть… дома, — я шепчу последнее слово, и мой голос надламывается.

Доусон тяжело дышит, будто только что поднял тысячу фунтов. Он весь дрожит. Я вытягиваю шею к его плечу, чтобы посмотреть на него. Его глаза закрыты, как будто он пытается вызвать что-то из глубины себя. Или побороть эмоции.

— Дом, — он произносит слово так же, как и я, почти как проклятие, формируя слог, который не имеет никакого смысла самостоятельно.

Его глаза открываются, и он встречается со мной взглядом. Слеза грозится скатиться из уголка моего глаза, и Доусон наклоняется, чтобы поцелуем высушить ее.

— Так что... — Я борюсь за смелость, чтобы произнести следующую часть. — Так что, если это, если я и ты, если это нереально, тогда не играй со мной в игры, Доусон. Если для тебя это не по-настоящему, скажи мне, и я уйду.

— Я люблю тебя, Грей, — прерывает он меня, врезаясь в мою душу тремя острыми, как бритва, словами.

Я думала, что заплачу, когда, наконец, услышу, как мне снова говорят эти слова, но я этого не делаю. Я зарываюсь носом во впадинку у его шеи и вдыхаю его запах, чувствуя, что мое напряжение исчезает. Я держу его за затылок и просто дышу им. И он позволяет мне. Он ничего не требует от меня, просто держит меня, глубоко вдыхая аромат моих волос, и гладит мою спину поверх одеяла.

— Это одеяло связала моя мать, — произносит он ни с того, ни с сего. — Находясь в реабилитационном центре. Это действительно все, что у меня от нее осталось. Знаешь, она никогда не говорила мне, что любит меня. Да и отец тоже. Нечто приблизительное к этим словам я слышал от Виккерса, и то - один раз. Он только вызволил меня из тюрьмы —куда я угодил за превышение скорости, тем самым попав в опасную ситуацию, гоняя на отцовском Феррари —глянул на меня, Виккерс, я имею в виду, —затем изрек своим идеальным, исконно британским акцентом: «Господь любит тебя, милый мальчик. Но твое шило в одном месте когда-нибудь убьет тебя».

— Никто? Никогда?

Он качает головой, затем пожимает плечами, странным вращающимся движением.

— Ну, я слышал их раньше. Но не от тех, кто на самом деле был важен для меня. Слова, сказанные в пылу страсти на одну ночь, не в счет.

Я выросла, зная, что любима. Мама любила меня. Всецело. Папа тоже любил, по-своему, просто не безоговорочно. Не достаточно. Но я знала, глубоко внутри, мама любила меня внутри и снаружи. Если бы она была жива, она все еще любила бы меня, стриптизершу или кого-то еще. А Доусон... у него никогда этого не было. Никогда.

Я призываю все свое мужество и перекатываюсь так, что оказываюсь на нем верхом. Моя грудь прижимается к его груди, и одеяло — бывшее единственным доказательством Доусона, что мама любила его — скользит вниз по моим бедрам. Я извиваюсь и изгибаюсь рядом с ним, перемещаясь, пока полностью не прижимаюсь к нему, каждый мой дюйм прикасается к нему. Моя нога перекинута через его бедро, и я чувствую, как что-то твердеет и растет у моего бедра.

— Я люблю тебя, — я не украшаю признание его именем, или чем-то еще.

Я просто позволяю этому вытечь из меня и повиснуть между нами. Я знаю, что мои слова правда, потому что он нуждается в них, отчаяннее, чем я. Я задерживаю дыхание, ожидая его реакции.

Его глаза закрыты, руки сжали в тиски мои бедра, держа меня рядом с собой.

— Скажи, скажи это снова. Пожалуйста.

Я никогда не слышала такой уязвимости в мужчине. Ни в ком. Он полностью открыт, обнажен передо мной. Я вижу каждый нерв, каждую эмоцию, которая наполняет его сердце, вижу обнаженную свободу желания, жестокая оболочка под которой скрыта его душа постепенно обнажается, чтобы показать, сколько нежности таится в нем. Я изгибаюсь, вжимаясь в него, хватаясь за него. Я провожу губами по его челюсти, а затем прикусываю мочку уха, снова произнося слова, шепотом, таким тихим, что его едва можно считать речью. Но я знаю, он слышит так, будто я кричу в рупор. Он вздрагивает при каждой фонеме, каждой букве произнесенной на выдохе.

— Я люблю тебя.

Доусон дрожит подо мной, и я знаю, он пронизан и сбит этим моментом так же, как и я. Весь мир замер и молчит. Солнце не перемещается по дуге по небу. Пылинки висят в солнечном свете, замороженные, как бусины из янтаря. Существует только он, его сердце, бьющееся напротив моего, и медленное переплетение его со мной, и меня с ним.

Его глаза распахиваются, они окрашены всеми цветами, страстно жаркими цветами. Он не должен просить меня сделать это. Я тянусь вниз по собственной воле, откидываю одеяло, перекатываюсь на спину и снимаю нижнее белье. Я обнаженная, но больше не уязвимая. Я укутана в кокон Доусона, в его любовь, в его потребности. Его глаза впиваются в меня, берут меня в план. Накрывают меня. Лицо, скулы, губы, глаза, нос; изящный изгиб и впадинку моего горла. Он охватывает большую выпуклость моих грудей, возбужденные пики сосков, мои ребра и подтянутый живот; бедра, разведенные и крепкие; мои сильные ноги, внутреннюю часть бедер, колени, икры и стопы; затем задницу, к моему лону, гладко эпилированному, аккуратному местечку между ног, к которому прикасалась лишь его рука. И моя, однажды, недолго. Мои волосы —спутанный беспорядок на чисто белом покрывале. Естественный загар моей кожи контрастирует с белоснежными простынями.

И вот он. Совершенный мужчина. Доказательство прекрасной работы Бога. Я верю в Него, когда смотрю на Доусона. Темные волосы, которые ни каштановые, ни черные и ни светлые. Такого же цвета, как и его глаза, почти угольные, когда мокрые, но сейчас они высыхают и становятся светлее, переходя в коричневатый. Запутанные волосы, растрепанные, без геля, не уложенные и прекрасно несовершенны. Подстриженные, ближе к коже головы сзади и вокруг ушей, но достаточно длинные сверху, чтобы можно было искусно растрепать их и уложить в одну сторону в классическом, утончённом стиле. Изменчивая красота его глаз, технически карих: коричневатых, когда он чувствует доброту и мягкость, почти синие, когда он сердится, а еще выцветшие зеленые, когда он наполнен вожделением, - всегда где-то посередине, никогда не останавливаясь на одном оттенке. Высокие скулы, челюсть, как зазубренный гранит, губы, которые могут искривиться в улыбке или ухмылке, и все еще будут заставлять женщин падать в обморок. Его грудь — это массивные бицепсы с глубокой впадиной на его брюшных мышцах, плоских, как стиральная доска, которые спускаются вниз к его подтянутой талии. Сильные мускулистые руки обвивают меня. У него почти смуглая, темная кожа, тонкая поросль волос в центре груди и дорожка волос, утолщающаяся на его животе.

Мне нужно увидеть его. Я облизываю губы и провожу руками по его груди, и он напрягается, выгибаясь. Мои ладони на его животе, и затем мои пальцы переходят к его ногам. Я скольжу ладонями вниз, к его тазовым костям. Я не смею отвести свой взгляд от его, когда нервно глотаю комок страха и закипаю в океане желания. Шорты свободно держатся на его талии; не завязанный шнурок висит поверх эластичного пояса. Я медленно и слишком аккуратно опускаю ткань вниз. У него перехватывает дыхание, и мои глаза теперь неумолимо обращены на его эрегированный член, в то время как я обнажаю его, сантиметр за сантиметром.

Широкая розовая головка, под ней находится борозда, там, где он был обрезан. Вены и натянутая кожа, коричневатая и тонкая на вид, растянутая на его мужественности. Я не дышу. Мои губы болят, я понимаю, что прикусываю их, и затем перестаю. Но я не останавливаю своих движений, руки стягивают шорты; он освобождает одну ногу, потом другую, и теперь мы оба обнажены. Я в постели голая с мужчиной.

Но я люблю его, и он любит меня.

Так что это нормально.

Верно?

Я не могу и не хочу останавливаться, даже если это не так.

Он переворачивается со мной, упирается руками по обе стороны от моего лица, стоя на коленях рядом со мной, но не захватывает меня. Его губы опускаются к моим, и теперь я не только теряю себя в его поцелуе, но и пылко набрасываюсь на него. Я погружаюсь глубоко, утопаю. Я сосу его губу между зубами и облизываю ее языком, удерживаю его лицо двумя руками, а затем ласкаю его шею и плечи одной рукой, пока другая ищет жесткий выступ его челюсти. Затем мои руки исследуют больше. О, Боже, Боже. Есть столько всего, что можно изучить, узнать в этом мужчине. Он целует меня неторопливо и позволяет мне постичь его.