В моменты наивысшего помешательства мне мнилось, что ее отец специально нанял бандитов, чтобы убить меня и забрать ее домой.

Но по большей части я пребывал в состоянии растерянности. Я не знал, что думать о Сильвии, обо всем мире, о себе самом.

Моя агония носила затяжной характер. Тем более что не было такого журнала или газеты, где не печатались бы фотографии их медового месяца. И это продолжалось довольно долго.

— Мэтью, — ласково произнес Чаз, — забудь о ней. Считай, что ее больше нет. Тебе надо смириться с тем, что ты вообще можешь никогда не узнать, что на самом деле произошло. Надо радоваться, что ты жив и поправишься.

«Это не благо, — подумал я. — Это наказание».

Мне оставалось три дня до выписки. Я сидел у распахнутой двери на террасу, делая вид, что читаю и дышу воздухом. Неожиданно вошла медсестра и объявила, что ко мне посетитель. Это была молодая женщина, назвавшаяся Сарой Конрад, подругой подруги.

Она оказалась хорошенькой женщиной с блестящими, коротко стриженными волосами каштанового цвета, ласковыми глазами и тихим голосом. Выговор у нее был как у образованной англичанки, по нему я сразу понял, кто она такая. И догадался, зачем она пришла. Я попросил сестру оставить нас наедине. Она, как мне показалось, с долей смущения посмотрела на меня и спросила:

— Как вы себя чувствуете?

— В зависимости от того, кого это интересует, — с вызовом отвечал я. — Это она вас послала?

Сара кивнула.

— Вы были на свадьбе?

— Была.

— Зачем она это сделала?

Девушка развела руками:

— Не знаю. Думаю, она и сама толком не знает. Наверное, это было давно решено.

Было такое впечатление, что она тщательно взвешивает каждое слово, прежде чем его произнести.

— Но ведь это же было до Парижа! До Африки!

Сначала моя посетительница не ответила. Сидела молча на краешке стула, как прилежная ученица, положив сжатые кулаки на колени и пряча от меня глаза. В конце концов она достала из сумочки конверт. Затем встала, протянула мне письмо и молча направилась к выходу.

— Подождите! — прокричал я. И извиняющимся тоном добавил: — Пожалуйста.

Сара опять села и стала нервно смотреть, как я вскрываю письмо.

«Мой самый дорогой человек!

Я обязана тебе жизнью и обязана объясниться. Я всегда буду благодарна судьбе за то, что мне выпало хоть недолгое время провести с таким замечательным человеком, как ты. Жаль только, что все закончилось так, а не иначе.

А пока могу лишь сказать, что поступила так, как считала нужным. Для нас обоих.

Пожалуйста, прости меня. Уверена, ты найдешь свое счастье. Которого ты, несомненно, заслуживаешь. До конца дней буду бережно хранить в памяти драгоценные мгновения, которые мы провели вместе.

Твоя Сильвия».

Я вдруг понял, что до этого момента во мне еще теплилась какая-то надежда. Остатки иллюзий Сильвия разрушила собственноручно. Убитым голосом я обратился к Саре:

— Скажите честно, как они ее заставили?

— Могу сказать, что пистолет к виску не приставляли, — едва слышно ответила она. Потом покраснела, по-видимому, устыдившись своей метафоры.

Я наивно надеялся, что, если как следует на нее нажать, можно вытянуть из нее правду.

Сара это уловила и, несмотря на мои настойчивые расспросы, стояла насмерть. Хранила верность своей подруге. Наконец она поднялась.

— Приятно было познакомиться, — смущенно произнесла она. — Я рада, что вы поправитесь. Если вам что-нибудь будет нужно…

Девушка осеклась на полуслове. Было видно, что она чуть не отступила от утвержденного сценария.

— Вы не могли бы передать ей кое-что в ответ?

Она беспомощно развела руками.

— И это все? — воскликнул я, обращаясь скорее к себе, чем к ней. — Мы встречаемся, влюбляемся, а потом она просто исчезает, даже не попрощавшись?

— Мэтью, мне очень жаль, — вздохнула Сара. — Но сейчас больно не вам одному.

Она медленно двинулась к выходу. Я. крикнул ей вслед:

— Что вы хотите этим сказать? Что все это значит?

Она остановилась и повернулась ко мне. Я с изумлением увидел, что у нее в глазах стоят слезы.

— А знаете, Мэтью, она была права. Все, что она о вас говорила, — все правда.

И ушла. Оставив меня наедине с последними словами Сильвии.

Когда меня наконец признали окрепшим настолько, чтобы выписать из клиники, профессор Таммус самолично строго-настрого наказал мне не нервничать и избегать любых стрессовых ситуаций. В обычной для себя высокопарной манере он объявил, что древние были правы: за два тысячелетия не придумано лучшего лекарства, чем то, про которое говорил еще Гиппократ: время.

— Мэтью еще не вполне здоров, — наставлял он моих родных. — Он быстро утомляется и нуждается в восстановлении сил — и моральных, и физических.

Мы с Чазом проводили маму на самолет. Она обняла меня на прощание и с обеспокоенным видом пошла на посадку. Мы убедили ее, что она нужна Малкольму. Эллен, на пятом месяце беременности, была у своих родителей, так что само собой выходило, что Чаз должен был составить мне компанию.

Спустя два часа мы уже сидели в поезде, мчащемся через всю страну.

— Куда ты меня везешь? — в раздражении спросил я. Должен сказать, брат у меня просто святой. Он спокойно терпел все мои выходки. Я почему-то все время и всем был недоволен. — В Швейцарии две вещи имеются в избытке — это часы и горы. Какого черта тащиться в такую даль, чтобы поглазеть на очередной лесистый склон?

— Во-первых, мы едем по очень живописным местам, — терпеливо объяснял брат. — Во-вторых, то место, куда мы направляемся, это практически «крыша мира», откуда видно все вплоть до Маттергорна. И в-третьих, там совершенно нечем заняться, как только ходить, гулять, расслабляться и любоваться снегом.

— Еще слишком рано, — проворчал я. — Никакого снега там не будет.

— Снег на леднике лежит всегда, — торжествующим тоном объявил Чаз. — Уверен, ты там отоспишься и наберешь вес. А главное, сможешь найти человека, которого давно ищешь.

— Да? Кого же это?

— Себя, идиот!

Мы вышли в Сионе, пешком прошли два квартала до фуникулера, который шел круто вверх и через двадцать минут доставил нас в городишко Кранс-Монтана целой милей выше.

Случайно или так оно и задумывалось, но «Отель дю Парк» в начале века служил туберкулезным санаторием. В его коридорах все еще витала атмосфера выздоровления. Отсюда открывался величественный вид на Маттергорн.

Вопреки расхожему утверждению, что из-за разреженного высокогорного воздуха первые ночи человек не спит, едва мы добрались до номера, как я, как был в одежде, рухнул на кровать и провалился в сон. Последнее, что я помню, — это как Чаз стаскивает с меня ботинки.

— Вот так, братишка, вот так… — приговаривал он. — Отдохни. Это волшебные горы. Ты поправишься, это я тебе обещаю.

Наверное, при виде могучего заснеженного пика, сверкающего на ярком летнем солнце, пошатнулся бы пессимизм даже в самом закоренелом мизантропе. Именно такая панорама открывалась с террасы, на которой мы завтракали. Хлеб нам доставляли из пекарни через дорогу. Масло — от коровы с соседней фермы, а сыр — из близлежащей деревни.

Мы, как два школьника, стащили по лишней булочке, чтобы употребить в качестве ленча на открытом воздухе, который мы планировали устроить себе на леднике, еще на милю выше.

Выйдя из вагончика канатной дороги на высоте трех тысяч метров, я почувствовал, что мне не хватает воздуха, настолько он был разрежен.

Перед нами расстилалась обширная долина, покрытая снегом.

Чаз со свойственной ему добросовестностью настоящего гида привлек мое внимание к самым симпатичным лыжницам в очень откровенных купальниках.

— И что? — с кислой миной проворчал я. — Ты уже женат, а мне плевать. Давай лучше поедим!

Чаз рассмеялся.

— В чем дело? — не понял я.

— Еще только десять часов! Но твой хороший аппетит меня только радует.

Целую неделю мы бродили по исполненным покоя лесам, по берегам кристально чистых озер над игрушечными городками и деревнями, и я постепенно набирал силу. Душевные раны, казалось, начинали затягиваться. По крайней мере, болели они меньше.

Я предложил взять напрокат лыжи.

— Но профессор Таммус не разрешил тебе напрягаться!

— Брось, этот ледник ровный, как сковородка. Где и кататься, как не здесь?

Поначалу колени у меня подгибались, но к середине дня я почувствовал, что стою на лыжах увереннее и даже могу прилично кататься. Это было радостное ощущение. Я видел, что и Чаз доволен.

Несколько дней спустя, проходя по центральной площади в поисках, где поесть, я вдруг заметил вывешенный на дверях церкви плакат. Это было объявление о предстоящем концерте легендарного Владимира Горовица. Кране, расположенный на полпути между Женевой и Миланом, всегда привлекал космополитичную публику.

После обеда посреди ослепительно белого святилища соорудили помост, украшением которого стал величественный, безупречно отполированный рояль черного дерева.

Чем ближе был концерт, тем больше я волновался. Я так долго не слышал живого исполнения! По сути дела, за все эти месяцы я по большей части «слышал» только ту музыку, что звучала у меня в голове, когда я «играл» на своей безмолвной клавиатуре.

В четыре часа небольшой храм заполнился до отказа. На сцену вышел Горовиц, худой и сутулый. В лице у него было что-то птичье. Он заметно волновался.

Но ровно до того момента, как сел за инструмент. Он еще не коснулся» клавиш, а от него уже исходила поразительная уверенность.

Это был незабываемый концерт! Никогда не слышал, чтобы музыку исполняли так деликатно и в то же время с таким чувством. На какой-то миг я даже пожалел, что не пошел в профессиональные музыканты.

Разнообразие его программы свидетельствовало о том, что он не страшится ни одного музыкального стиля и ни одного композитора. Его трактовка была необычна, а виртуозность исполнения, причем с неизменным чувством, потрясала. Было такое ощущение, что он в каком-то смысле желает продемонстрировать, на какую виртуозность способны пальцы музыканта без ущерба для выразительности. При высочайшем темпе это был не спринтер, а подлинный музыкант.

Аллегретто из моцартовской сонаты было исполнено в быстром темпе. Скерцо Шопена — еще быстрее. И уж совсем неотразимым был финал — этюд ля-мажор Морица Московски, малоизвестного прусского композитора. После этой пьесы продолжительностью всего полторы минуты и солист, и вся аудитория с трудом перевели дыхание.

А выход Горовица на «бис» и вовсе стал большим сюрпризом и чрезвычайно меня порадовал. Это была его собственная аранжировка «Звездно-полосатого флага» Джона Филиппа Соузы, исполненная в таком темпе и с таким блеском, что, когда в финальной части он подражал партии флейты пикколо, возникало ощущение, что у него не две руки, а три. Когда великий пианист закончил, я первым вскочил на ноги и захлопал, преисполненный одновременно патриотизма и восхищения талантом этого гениального музыканта.

Атмосфера церкви преобразила пришедшую на концерт публику в своеобразную паству. Многие невольно испытали желание подойти и пожать руку маэстро — по его лицу было видно, что он и сам не очень привык к такому горячему приему. Дожидаясь своей очереди, я взирал на клавиши величественного «Стейнвея» с вожделением мужчины, впервые после многих месяцев заточения на необитаемом острове увидевшего сладострастную женщину.

Чаз поневоле перехватил мой взгляд и шепнул:

— Когда он уйдет, останься поиграть.

Наконец Горовиц избавился от восхищенных поклонников, и в мгновение ока зал опустел. Остались только мы с Чазом и рояль.

— Неужели они его не запрут на ночь?

— Это же деревня, — ответил брат. — Здесь ни одна дверь не запирается. Ну же, не стесняйся. А мне пока надо открыток купить. Встретимся в отеле.

Искушение было велико. Я долго сидел на табурете, не осмеливаясь прикоснуться к клавишам. Сначала я не знал, что играть.

Потом стал гадать, что я вообще могу сыграть.

Медленно, с нарастающим ужасом, я понял: ничего. Абсолютно ничего.

В этот момент мне стало ясно: утрату Сильвии я, скорее всего, смогу пережить. Но музыки в моей жизни уже не будет никогда.

Ни в руках. Ни в голове. Ни в сердце.

14

Пробираясь сквозь толпу оживленных туристов, бурно обсуждающих предстоящий ужин, — я чувствовал себя человеком-невидимкой.

Я решил никому не говорить о внезапно постигшей меня внутренней немоте. Не нагружать никого своими проблемами.

В отеле, за столом, я изо всех сил старался поддерживать с братом оживленную беседу, отлично понимая, что рано или поздно мучительный вопрос из уст Чаза прозвучит. Позднее, когда мы мирно сидели на крыльце, он поинтересовался: