К старшим классам я уже был настолько загружен, что не имел возможности сидеть и выслушивать его, теперь уже ворчливые, лекции. А однажды он и вовсе перешел все границы.

Как-то поздним вечером я потел над «Фантазией-экспромтом» Шопена, как вдруг в дверях появился пошатывающийся отец и рявкнул:

— Я пытаюсь работать! Обязательно нужно играть так громко?

Я на секунду опешил, вспомнив, что наверху корпит над учебниками Чаз, однако не ропщет на громкую музыку. Я посмотрел отцу прямо в глаза и со злостью, но не повышая голоса, огрызнулся:

— Да.

После чего повернулся к инструменту.

С того момента отец перестал для меня существовать навсегда.

Я немного помолчал, потом тихо сказал:

— А вскоре он наложил на себя руки.

Сильвия крепко сжала мне руку.

— Он сроду никуда не ездил, но в гараже у него стояла машина. Иногда он выходил, садился за руль и, наверное, воображал, как мчится по дороге в какие-то дивные края. И вот однажды он надел на выхлопную трубу шланг… Я воспринял это как его окончательный отказ контактировать с миром.

Я взглянул на Сильвию. Она не могла найти слов.

— Вообще-то я редко об этом рассказываю…

— Конечно, — она меня поняла. — Об этом и не нужно часто говорить. Это всегда с тобой, за тонкой дымкой воспоминаний, так и ждет, чтобы выйти наружу, когда ты меньше всего ожидаешь.

Она меня понимала, эта девушка. На самом деле понимала.

Остаток пути мы прошли в полном молчании.

Дойдя до отеля, она тихонько меня поцеловала, снова сжала мою руку и ускользнула.

Была глубокая ночь, самое ненавистное для меня время суток. Но сейчас мне было не так одиноко, как всегда.

5

Как ни странно это звучит, но смерть отца принесла нам своего рода освобождение, хотя в нашей жизни наступил сложный период.

Смотреть на него было все равно что следить за человеком, балансирующим на канате над Ниагарским водопадом. Хотя окончательно отец сломался не сразу, можно сказать, что судьба его фактически была предрешена, едва он стал опускаться. И его кончина стала для меня всего лишь разочарованием.

Надо отдать должное священнику: он не стал говорить приторных надгробных речей. Не было нелепых слов о замечательном человеке, трагически вырванном из жизни в расцвете лет.

Пастор в нескольких коротких фразах выразил нашу общую надежду на то, что мятущаяся душа Генри Химера наконец обретет покой. И этим ограничился.

Как ни странно, слова горькой правды принесли мне куда большее утешение, чем могли бы принести какие-нибудь лицемерные мифы, доведись их выслушивать.

Неудивительно, что в нашей жизни со смертью отца мало что изменилось. Он просто исчез с ее периферии, а мы продолжали существовать как неполная семья, в которую превратились еще задолго до его смерти.

Что для меня действительно переменилось, так это темп жизни. Как раз в этот момент я был отобран представлять нашу школу на конкурсе молодых пианистов штата и занял там второе место.

Год назад я бы прыгал от радости, что меня вообще послали. Теперь же был разочарован тем, что получил вторую премию, а не первую.

В автобусе по дороге домой мой учитель мистер Адам утешал меня, говоря, что обладательница первого места Мариза Гринфилд «переиграла» меня не исполнением, а умением эффектно держаться на сцене.

— Она держалась с видом триумфатора, выглядела уверенно и одухотворенно и целиком отдавалась музыке.

— Но ведь то же самое можно сказать и обо мне!

— Знаю, знаю. Но она сумела создать себе в глазах жюри образ загадочной личности, в то время как ты оставался все тем же честным перед собой, открытым парнем. Но играл ты безупречно! Если бы конкурсанты выступали за ширмой, первая премия была бы твоя, это точно.

Вообще-то эта Марта потом подошла ко мне на банкете по случаю окончания конкурса и предложила выступить вместе на концерте фортепианных дуэтов. Я был польщен, и, наверное, мне надо было согласиться. Но у меня в планах было поступление в школу медицины, предстояло одолеть несколько курсов по естественнонаучным дисциплинам, не говоря уже о вступительных экзаменах как таковых.

И все же мы обменялись телефонами и пообещали друг другу не теряться. Один раз она мне даже звонила, но я в тот день выступал на вечере в школе (шлифовал свой сценический образ). Я так и не собрался ей перезвонить.

После двух часов прослушивания музыкальный факультет Мичиганского университета предложил мне полную стипендию. Я был на седьмом небе от счастья и домой, кажется, летел на крыльях. Но по-настоящему радость дошла до меня только тогда, когда я поделился ею с мамой и братом.

На семейном торжестве я сказал маме, чтобы она взяла все деньги, которые с таким трудом откладывала мне на образование, и купила себе новую машину. Старая уже давно требовала замены. Но мама возразила, что я не должен страдать из-за моего же успеха, и настояла, чтобы я купил себе что-то такое, что действительно доставит мне удовольствие. Выбор был очевиден — подержанное пианино. В одну из моих разведывательных поездок в Анн Арбор, где мне предстояло учиться, я набрел на необычайно симпатичную даму, которая не только была готова сдать комнату, но и разбиралась в классической музыке. Она согласилась пустить меня вдвоем с инструментом. («Мэтью, я делаю вам большое одолжение, так что, пожалуйста, никаких рок-н-роллов!»)

Естественно, чем ближе был момент расставания с домом, тем больше меня одолевали смешанные чувства. В глубине души мне было неловко, что я бросаю маму с Чазом. Одновременно я и сам боялся остаться без них.

Следующие четыре года прошли для меня крайне насыщенно.

Надо сказать, что науки, которые требуется осилить, прежде чем поступить на медицинский, несомненно, призваны разрушать душу. Однако моя душа была крепко защищена музыкой. Мои интересы теперь простирались далеко за пределы фортепиано, я стал изучать оркестр с его поистине неограниченными возможностями. Кроме того, я влюбился в оперу и в качестве иностранного языка взял итальянский. Теперь я мог не просто слушать «Свадьбу Фигаро» и видеть, как искусство либреттиста и композитора взаимно дополняют друг друга. Моцарт и сам по себе был велик. Но Моцарт в паре с да Понте рождал божественное пиршество чувств.

Течение моей жизни изменилось кардинально.

Сколько себя помнил, я всегда был занят тем, что мучительно продирался через лабиринт, выстроенный из тяжкого труда и повседневных забот. Теперь я наконец оказался на залитой солнцем равнине, простиравшейся до самого горизонта. Синего и безоблачного. Я даже обнаружил, что это новое, непривычное для меня состояние имеет название: счастье.

Выступая в качестве солиста с различными камерными ансамблями и оркестрами, я вскоре превратился в университетскую знаменитость. Это дало мне новую уверенность в себе, и я больше не робел при знакомстве с другими студентами, в том числе писаными красавцами и интеллектуалами.

Однако главным событием первого курса для меня стала встреча с Эви.

Это была хорошенькая и славная девушка, розовощекая, с коротко стриженными каштановыми волосами, заразительной улыбкой и большими карими глазами, лучащимися оптимизмом. Но самое важное заключалось в том, что Эви была талантливая виолончелистка.

С раннего детства — которое прошло в Эймсе, штат Айова — она стремилась подражать своему кумиру, Жаклин Дю Пре. И теперь мы с ней повсюду искали пластинки с записями Джеки в дуэте с ее мужем-пианистом Даниэлем Баренбоймом. Мы слушали эти записи до бесконечности, пока не стирались желобки на пластинках.

Хотя мы почти все дневное время проводили вместе, Эви не была для меня подругой в романтическом смысле. Мы просто видели друг в друге те качества, которые считали неотъемлемыми для лучшего друга.

Когда мы познакомились, она уже училась на втором курсе. И поначалу я заподозрил, что за ее дружеским расположением к зеленому первокурснику кроются подспудные мотивы: виолончелистам вечно требуется аккомпаниатор, а я умею играть с листа.

Думаю, в то время мы еще не до конца ценили уникальность наших отношений. Они начинались с Моцарта и Баха, а заканчивались всем миром. Наверное, это была подлинная гармония взаимопонимания.

Мы поверяли друг другу тайны, которых не доверили бы никому другому: Не только рассказывали о своих романах, но и делились самым сокровенным. Например, сомнениями о том, чему посвятить свою жизнь.

Мистер и миссис Уэбстер очень не хотели, чтобы дочь становилась профессиональным музыкантом. Они искренне полагали, что эта профессия несовместима с замужеством, которое каждая девушка должна почитать для себя главной целью в жизни.

Поступи она так, как хотели мама с папой, Эви бы пошла в местный педагогический колледж, возможно, несколько лет проучительствовала бы в средней школе, после чего устроила бы свое счастье с каким-нибудь парнем, вернувшимся в родной Эймс с университетским дипломом.

— Неужели они не понимают, что для тебя значит музыка? — недоумевал я.

Она неохотно распространялась на эту тему.

— Мама у меня хороший человек, но она искренне убеждена, что мои музыкальные «потребности» с лихвой можно удовлетворить участием в воскресном хоре и исполнением генделевского «Мессии» на Рождество.

— Откуда же у тебя страсть к виолончели ?

От тети Лили, маминой сестры. Она училась в Италии, какое-то время в составе трио гастролировала по Европе, а здесь до конца дней занималась преподаванием. Она никогда не была замужем. С пяти лет брала меня на все концерты, куда можно было добраться на машине, — иногда это занимало целый день, как, скажем, в Де-Муанс. Должна признаться, что мое восхищение виртуозами типа Рубинштейна или Хейфеца отчасти основано на том, что они не ленились тащиться сквозь пургу и метель, чтобы выступить перед нами, провинциалами. Когда Лили умерла, она оставила мне свою виолончель и некоторую сумму. Это называлось «на дальнейшее музыкальное образование Эви».

— Красивая история. Первого ребенка ты должна назвать в ее честь.

— И назову, — улыбнулась Эви. — Но только если это будет девочка!

Конечно, наше общение не ограничивалось высокими материями. Мы ведь виделись изо дня в день, а значит, неизбежно обсуждали и вполне обыденные вещи, такие, как курсовые работы, футбольные матчи или приближающийся фестиваль фильмов Жана Кокто.

Однако Эви частенько приходилось разубеждать своих парней относительно характера наших с ней отношений. Кое-кто ей так и не поверил, даже после того как она устроила мне свидания с парой своих самых симпатичных подружек. Но я был слишком заворожен своей музыкой — и новообретенной свободой, — чтобы завязывать длительные отношения с девушками.

Еще были долгие субботние вечера, когда мы с Эви, как двое истовых монахов, отринув земные наслаждения своих товарищей — пиво или боулинг, — запирались в созданном своими руками мире и работали над какой-нибудь новой пьесой.

Самыми «страстными» моментами тех лет для меня были эти совместные репетиции с Эви. Мы отдавали им столько времени, что, кажется, освоили все основные произведения, написанные для наших двух инструментов. Я обожал ее привычку машинально облизывать нижнюю губу, отрабатывая какой-нибудь особенно сложный пассаж:. Мы могли провести целый час и даже больше, не обмолвившись ни словом. Когда играешь с человеком, которого хорошо знаешь, общение происходит на инстинктивном уровне — слишком глубинном, чтобы облекать его в слова. Именно совместный опыт музицирования еще больше сблизил нас.

Конечно, мы оказывали друг другу не только творческую, но и моральную поддержку. Тут мне приходит на память один случай, когда я аккомпанировал Эви в «Сицилийской сюите» Габриэля Форе, которую она выбрала на последнем курсе для выпускного экзамена. Я достаточно твердо знал свою партию, чтобы периодически поглядывать на членов комиссии, и видел, что ее игра производит благоприятное впечатление.

Как я и предсказывал, Эви заслужила высший балл — а я заслужил от нее самые долгие и нежные объятия. На другое утро мой свитер все еще хранил запах ее духов.

Век буду благодарен ей за то, что была рядом в момент моего глубочайшего душевного кризиса: меня все больше мучил вопрос самоопределения, ибо с каждым семестром я все ближе подходил к неизбежной развилке.

Какой дорогой пойти?

Факультет никак не облегчал мне принятия решения. Со стороны педагогов это было какое-то перетягивание каната — меня тянули то в сторону музыки, то в сторону медицины. Я физически ощущал, как рвусь на части.