Я плотнее прижался к спинке стула, я пытался вслушаться в немое движение рыб за моим затылком, я молился, чтобы вернулась Зюка, я не мог быть с Коляней один на один: внутри меня разладился многокнопочный пульт, который обычно настраивал меня на волну собеседника. Все кнопки отказали. Но Коляня в этом и не нуждался, он сам был завершен и монолитен.

Вернулась Зюка, но Коляня не разрушил монолога:

– У меня – другое. У меня девиз: «Жить как люди, даже вдали от Родины». И хозяйка моя со мной солидарна. Верно, хозяйка? – поворот головы к Зюке. Она не ответила.

– А как иначе? – не заметил этого Коляня. – Человек должен оставаться человеком в любой обстановке. И если обстановка к тому же дает возможность? Что же из-за жмотства какого-то лишать себя необходимого! Я лично презираю эту мелочность, каждую драхму на кофточки-ботинки переводить. Не жаться. Путешествовать. Развлекаться. Жить в культурном антураже. – «Боже мой, и антураж знает!» – Когда советский специалист живет хуже, чем какой-нибудь швед заштатный, – это унизительно. Понял-нет? Хотя, вообще-то, у тех же шведов оплата труда здесь совершенно другая, им, гадам, знаешь сколько платят? – и, вытащив из нагрудного кармана рубашки блокнот в крокодиловой обложке, Коляня начал на цифрах объяснять мне сравнительный бюджет шведского и советского специалиста. – Хотя я с нашей финансовой линией согласен: государство должно держать режим в расходовании валюты. – И, точно отказывая какому-то неведомому просителю в непозволительном расточительстве, хлопнул крокодиловыми крыльями записной книжки. И тут же: – У греков знаешь как?

– У греков величественно, антично и вдохновенно, – я нагло оборвал Колянину речь, я должен был увести Зюку в категории иных общений. – У греков на ресторанном меню начертано «Каталог», а транспорт именуется «метафорой». О, как прекрасно перемещаться по миру посредством метафор! А? Ты седлаешь сказуемое и нахлестываешь его глаголом! А?

Я был поощрен прямым зеленым взглядом, в глубине которого прочел: «Это наш с тобой язык». И я воодушевился:

– Меня встречает гостиничный портье по имени Агамемнон, а мою комнату убирает горничная, которую зовут Электра. И я должен быть начеку: меня ждет ее еврипидовская месть, если я подумаю посягнуть на достоинство Агамемнона!

– Ну что ж, ты тоже античен, – сказала Зюка, – ты Палада.

– Я через одно «л». Для величия и вечности мне не хватает одного «л».

Коляня вдруг вставил:

– Армяне тоже любят всякие имена придумывать.

Да, конечно. Коляня очень кстати напомнил об армянских именах. Несколько лет назад я снимал в Армении. Действительно, Офелии, Гамлеты, Лаэрты и Нельсоны буквально кишмя кишели в проходных заводов и за магазинными прилавками. В далеком горном селении я искал бригадира Бабаяна. Чтоб позвать его, все село заголосило: «Шеко! Шеко!» Мой переводчик объяснил: «Шеко – это не имя. Кличка. „Шек“ по-армянски „рыжий“. Значит, „Рыжик“. Пришел Шеко. Весь с ног до головы заросший чернейшими волосами. Я изумился. А председатель колхоза мирно махнул рукой: „Шеко – это сокращенно. Шекспир его зовут“.

Я рассказал Зюке и Коляне про Шеко. Они вежливо посмеялись, но видно было, как Коляня недоволен тем, что я взялся «держать площадку».

Как бессловесный колониальный слуга, Зюка меняла на столе блюда.

Подала голубцы.

– Ты не думай, – откомментировал Коляня, – это чисто греческое, классика. Имеешь греческий национальный обед.

Спасительная память подсунула мне давнее, отцовское.

– А как же! Еще один из персонажей Аристофана восклицает: «Принесите капустные листья со свининой!»

– Точно, – согласился Коляня, – греки, они все фаршируют – огурцы, помидоры, тыкву, даже стручковый перец. Вообще овощи у них главное. Страна-то экономически отсталая. Понял-нет? Особенно фасоль в ходу. Суп «фасуласа». Фасоль в горшочках на второе. (Последовал рецепт изготовления фасоли в горшочках: фасоль замочить на ночь, на следующий день отварить и жидкость слить в отдельную посуду. Лук нарезать кольцами и слегка обжарить в оливковом масле. Потом… и так далее.)

Холодное рыбье тело мазнуло меня по лопаткам. Зюка и бровью не повела.

А Коляня не умолкал. Ему были безынтересны мои реакции, молчание Зюки: он просвещал, объяснял местную обстановку, нацеливал, давал мне рекомендации по наиболее рациональному приобретению «товаров массового спроса», как именовал он шмотки:

– Это я тебе говорю не дилетантски, а как специалист. У греков знаешь как? – он обо всем знал «как у греков». – Кстати, если хочешь, могу свести с некоторыми оптовиками, сможешь необходимое не по розничным ценам приобрести. Все законно. Нам они делают скидку, и я иногда прибегаю. Им же выгодно какую-то мелочь со скидкой сбыть, они все в нас заинтересованы. Тут ведь, сам понимаешь, капитализм. Коммерция. Понял-нет? А тем более сейчас. Торговые связи с нашей страной укрепляются, и оборот будет рость и рость…

– Расти, – сказал я. И впервые за весь обед мы все трое дружно, раскованно захохотали.

Вскоре он откланялся и, объяснив, что его еще ждет «деловой саппер», ушел.

Наше молчание с Зюкой продолжалось – мое подавленное и несколько злорадное, ее – смущенное. Я отвернулся к стене и стал рассматривать висящие на ней два фотографических портрета – моложавой женщины и молоденькой девушки. Подобно рыбьим телам, их лица плавали в голубом аквариуме столовой, и я сам, тоже, как бы утратив прочность земной опоры, плыл по комнате, овеваемый колыханием водорослей и касанием пульсирующих плавников.

– Это ты тогдашняя? – спросил я. Девушка действительно очень походила на Зюку тех лет, только была темноволосой и темноглазой, как Зюкино негативное изображение.

– Это моя дочка, Катя! – отозвалась она.

– Сколько ей лет? – холодный рыбий хвост шлепнул меня по позвоночнику.

– Девятнадцать.

– Девятнадцать? – Резко обернувшись к ней, я схватился за высокую спинку резного стула.

– Успокойся. Это не твоя дочь. Это – Колина. И она его очень любит, хотя и понимает его несовершенства. В этом все дело, – Зюка бесшумно убирала со стола десертные приборы, и я снова вспомнил, как под пасху грохотала посудой Таисья Степанова, стараясь задержать в избе Коляню.

– Впрочем, дело не только в этом, – Зюка, как всегда, знала, о чем я молчу, и мне незачем было пытать ее: «Как ты могла тогда выйти за него? Почему ты с ним сейчас?» – Он не виноват. Я виновата, что предпочла тогда его совершенную честность. А в том, что он стал таким, тут я была беспомощна… Тут виноват ты.

– Я? В чем же? Что не удержал тебя?

– При чем тут я… Я о Коле говорю.

– О Коле? Да я его двадцать лет не видел! Как я мот влиять на его трансформации? Ты уж готова на меня возложить все пороки мира!

Она вдруг вспылила:

– Какие трансформации? Вся его пародийная показушность, весь этот маскарад манер и суждений – твоя работа.

– Но при чем тут я? Что ты городишь? – но она вроде уже не слышала.

– К черту, не буду убирать, – Зюка звонко метнула на стол тарелки, которые держала в руках. – Давай покурим. – Я щелкнул зажигалкой перед концом ее «Кента» кинг сайз.

– А это мама, – Зюка кивнула на вторую фотографию.

– Двадцать лет назад?

– Нет, в этом году. Она приезжала ко мне из Швеции. Ей шестьдесят четыре, и она прелестна, легкомысленна и молода. Я спросила, как ей удается оставаться такой законсервировавшейся? Она обняла меня и шепнула: «Мы молоды, пока нас любят».

Зюка повернула стул, на котором сидела, наискось к соседнему и положила на тот ноги:

– Напрасно американцев высмеивают за задранные ноги. Это лучший способ быстрого отдыха, – но чем-то своем: – Если косишь, когда роса уже сошла.

– Неужели ты его любишь? – спросил я наконец.

– Для мамы никогда не существовало ничего, кроме любви. Войны, страны – все не имело значения. Она уехала из Литвы за человеком, которого любила. А я столько лет наивно полагала, что у них с отцом были разные политические убеждения.

– Она все еще с ним?

– Нет, он умер. Билась, работала кем попало. Пять романов – один несчастнее другого. Но теперь у нее новая любовь, счастливая, и она – молодая. Она все восклицала: «У меня взрослая внучка? Не пиши ему, что она взрослая. Я скажу, ей пять лет».

– Они виделись?

– Да. Катя тоже гостила у меня во время студенческих каникул. Она на первом курсе исторического в МГУ.

– Я бы хотел посмотреть на Катю.

– Посмотри. Поедешь в Москву и посмотришь. Я даже дам тебе письмо к ней.

– Можно? Ты разрешаешь?

– Ну конечно. Это ведь не твоя дочь.

Потом мы снова молчали и курили, и потому, что сигареты были «кинг сайз», увеличенно длинное молчание было долгим.

– Так ты любишь его? – спросил я, когда уже было необходимо раздавить в пепельнице противно задымившийся фильтр.

– Нет, – ответила она, хотя ее сигарета еще не докурилась.

– Так почему же ты живешь с ним? Ведь твой девиз, как и того грека: «Усталости чуждая Правда». Я верно цитирую?

– Верно. Ты всегда цитируешь точно, потому что знаешь только цитаты. Без сочинений и без контекстов.

– Так почему? Ты же лжешь каждый день.

– Я не лгу. Он знает, что я не люблю его и никогда не любила. А почему живу? – она пожала плечами: – Наверное, слабая, инертная. Я же тоже несовершенная…

– Пиши письмо Кате, – сказал я. – Прямо сейчас. А то еще передумаешь.

(Рыба-конферансье снова уткнула нос в стекло и уставилась на меня, видимо, собираясь объявить следующий номер программы.)

По серой траве небытия я шел от шоссе к пещере Костаса и Урании. Орфей XX столетия, Мифотворец – двадцать четыре кадра в секунду, я шел по траве преисподней в загробные владения бога Аида в тщетной надежде обнаружить свою Эвридику, о которой там, разумеется, и помину не было. Эвридика играла в теннис на афинском корте, жарила аристофановские голубцы, писала работу «Антимиф» или строчила письмо в Швецию своей легкомысленной маме.

Я вернулся в пелопоннесскую деревню на съемки синхронов без нее. Со мной были только переводчик и зафрахтованный на афинской киностудии звукооператор (он же осветитель и ассистент в одном лице). Оба были оставлены мной у дяди Вангелиса готовить интервью со старым учителем. А я пошел поизучать натуру возле пещеры, так как во время первого посещения мне было не до ракурсов и точек съемки.

У входа в пещеру сидел старик-амазонка в шерстяных носках. В той же позе, точно мы не разлучались. Сентиментальный осел, стоя за спиной старика, склонял голову на шею хозяина.

– Яссу! – приветствовал я старика, исчерпав с ходу свои знания греческого.

– Яссу! – он посмотрел на меня снизу вверх: – Вы же не знаете греческого, – лукаво добавил старик на приличном английском.

Откуда этот темный греческий крестьянин мог знать английский?

– Я тридцать лет прожил на Кипре возле английской военной базы Епископиа. Слыхали про такую базу? – без моего вопроса объяснил старик.

Я слыхал, я видал. «Зеленый лист, брошенный в море» – так песня назвала Кипр. Остров плывет в море, похожий очертанием на лист. Однако это не весенний сочный лист, не лист разгара лета, насытившего вязкой зеленью его многопалую ладонь. Кипр – как бы лист осенний, точно осень уже высушила его, сделала желто-серым, оставив зелень лишь на прожилках гор и у морской кромки.

Серо-желтый цвет – масть острова, масть сухой земли, овечьих отар, холмов. Оттого база Епископиа видна во всех английских подробностях: белые шеренги одинаковых домиков, ипподром, стадион. На стадионе зелень не кипрская, это химически-свежая зелень английских газонов. На ее фоне радарные и ракетные установки особенно отчетливы. Среди состава английского гарнизона можно заметить униформы американских военнослужащих. А вот греков-киприотов я что-то там не наблюдал…

– Слыхал про Епископиа. Что это вас понесло на Кипр? Греки с Кипра в Грецию-мать стремятся, а вы отсюда.

– После смерти Костаса. Он был моим лучшим другом. Да и почти все мои друзья погибли в ЭЛАС. Мне тяжело было здесь.

В отличие от первой нашей встречи старик не мельтешил: он не сыпал возбужденной скороговоркой, он размеренно и обдуманно выдавал фразу за фразой. Может, оттого, что говорил на чужом языке.

– А что вы-то сюда, к пещере, все ходите? Прошлый раз с дамой. Ваша жена? Красивая, пожалуй, слишком красивая для жены. Любовница? – Ну и наглый старик! – Хотя вы тоже красавец. Может быть, жена. А сейчас зачем? Кто вы?

– Я – кинооператор, буду снимать документальный фильм об этой пещере. – Не стоило ссориться со стариком, вдруг он пригодится.

– Кино? – Старик пружинисто поднялся на своих кривых ногах. – Так вам нужен я, никто другой. Я! Я был лучшим другом Костаса. Тащите сюда ваш аппарат. Я расскажу вам все, как никто.

Будто уже подготовляясь к съемке, старик заковылял к каменному горловищу. Он встал, картинно поместился у входного обрубка скалы, упер руки в бока: