– Пожалуй, спальня и рабочий кабинет.

– А гостиная? У нас же еще есть гостиная.

– Гостиная – это так, планктон для питания китов. Должны же киты чем-то питаться.

– Ты немыслимый, – сказала Ирина.

Дверной звонок тявкнул в передней модным ныне повсеместным голосом: «Кто там?» «И старый король пошел открывать», – подумал я и пошел открывать.

Передняя или, если хотите, холл у нас тоже был разлюли-малина, что вширь, что ввысь. Но, едва он переступил порог, как стало тесно, от его плеч, роста, крупной головы, всунутой в волчью шапку. Да и шапка-то сама – что твой стог, взъерошенный ветром.

– Не ожидали? – спросил Степан Степанович Степанов, стаскивая шапку-стог.

– Как это не ожидали? Вон уж стол накрыт, – я обнял, да нет, скорей ощупал ладонями его плечи – две черные пудовые гири, зачехленные мохнатой австрийской курткой.

Откуда же он возник, Степанов-то? Из какой иной жизни? Впрочем, не зря Вялки так напористо сегодня весь день, весь предпарижский день лезли ко мне. Как известно, со мной так – стоит подумать или померещиться…

Только когда чаепитие взяло устоявшуюся размеренность, я спросил:

– Как это вы меня так исключительно-замечательно разыскали, Степан Степанович?

– Так вы ж мне визитку оставляли, – он, застеснявшись, полез в карман. – Вот моя, между прочим, может, захотите позвонить когда.

На визитной карточке значилось: «Степанов Степан Степанович. Генеральный директор производственного фарфорового объединения „Вялки“. Адрес. Телефоны. Именно телефоны, а не телефон.

(На швах рукавов ватник треснул и был заделан цветастыми заплатками, может, тряпицами от старой занавески. Солдатскую шапку-ушанку с серым пожухлым бобриком мужик держал зажатой в руке).

Швы заграничного костюма искусно таяли в чуть брезжащей полоске ткани. Волчья шапка висела на крюке в передней. Или, если хотите, в холле.

– Ну, Степан Степанович, вид у вас прямо-таки министерский! Министр, воистину министр! – одобрил я степановское обличье.

Он качнул головой.

– Министр, да не я. Министр-то меня на ковер призывал. Снять сулился.

– За что такая немилость?

– Не понимаю, получается, государственного подхода и политического момента. А моменты эти у меня каждый день выходят: «Волги» черные, намекает, ответработники с супругами. Вроде с производством ознакомление. А каждому грузи сервизы и уникалку. Не отгрузишь – не пробьешь оборудование или стройматериалы. И счет за фарфор не сунешь – вроде неудобно. Считается сувенир. Ну, я сколько мог, из своего кармана, как уедут, оплачивал… А потом взвывал: да тому же конца нет! И приказал на складе: ничего не грузить, все через магазин. Ведь и я жулик получаюсь, хоть не для своей личной пользы, а взятки-то фарфором даю… И пошло-поехало. Один бессервизный телегу накатал, другой. То не так в объединении, то не этак. Комиссия за комиссией и пошли душу мотать.

Степанов замолчал, отвернувшись к окну.

– Ну и отбились у министра-то? – спросил я.

– Кой черт отбился! Тут еще история. Юбилей, значит, персональный готовился, ну, сами знаете чей. Мне приказ: изготовить набор ваз особого габарита с портретом. А мне для этого нужно весь цех уникальной продукции остановить. А план? Я и говорю: не могу. Тут уж… Вспоминать неохота, что было. Самый что ни на есть политический момент…

– Так вас за это на ковер?

– За это уже раньше мыли. Теперь по телеге: разбазаривание средств. Купечество Степанов разводит: решил открывать художественную профтехшколу, специализацию по рисованию в детском саду, единицы педагогов просит выделить. И музей заводской замахнулся строить.

– Что ж вы такими замыслами министерство не очаровали? – спросил я.

Он без улыбки ответил:

– Очаровал. Это – железно, очаровал. Чуть в объятиях не задушили. На той неделе приезжали новый корпус обжига принимать. На шесть газовых печек цех. А как увидели полы цветные с орнаментом, стены в вялковской майолике – это мы все хозметодом, сами, – взвилась комиссия-то. Уж на механизацию не глядят, а поглядеть есть что, будь здоров отгрохали! Не – все стенки щупают. Отвлечение рабочей силы! По какой статье расход? По человеческой, говорю, чтоб человеку работать хорошо. Какое… Крик, в блокноты строчат… Цирк!

(– Ну, кина у нас тут хватает, – засмеялся Степан Степанович Степанов, – цельный «Цирк» заснимете. Кинокартину «Цирк» видели? «Букетом по морде – раз». Цирку тут хватает.)

Электронно-точная моя память все выдавала и выдавала документацию двадцатилетней давности, не нарушая интонаций цитат и зримости ситуаций. Всего, что когда-то вошло в меня. Свиток этой информации обинтовывал мою черепную коробку, мешая слушать Степанова. Я включался в его речь, тоже подчиняясь неким сигналам, а не собеседническому расположению к слышимому. В сегодняшнем рассказе для меня как бы отсутствовал вещный смысл, слуха, кожи касалась только тональность производимого Степановым. Горечь и гордость добытого трудами, бессонницами, срывами, чужим непониманием и собственным вдохновением, когда к итогу приходишь с ободранными в кровь руками. Но приходишь. И ободранные ладони, особенно чутко оглаживают отшлифованную поверхность итога. Я знал это чувство, я сам не раз испытал его.

– Ну, не в этом дело. Память оказалась бессильной в уничтожении Вялок. Это не я их, а они меня ритмично крушили ударами по голове, разбивая крыши и стены.

«Что тебя принесло! – мысленно взвыл я. – Погарцевать явился? Или поплакаться?»

– Какой вы молодец, что надумали заехать! – сказал я.

– Да с делом я, Артем Николаевич. Насчет кинофильма про Вялки, – тут он смутился.

Я услышал, как унылым фальцетом что-то запело в мозжечке: «Та-а-к!» Так. Так, значит. И ты туда же, чистый рыцарь призовых селедочниц и подарочных супниц. И ты хочешь позолотиться в льстивых лучах кинопроекторов? Прославляющим тебя экраном, как щитом, закрыться от возможных напастей? «Та-а-к!» – скучно ныл затылок.

Звук дрожал мгновение, и вдруг оборвался, канул в водоворот ликования, заполнившего меня.

Снова, как в Зюкином дворе, когда я ждал Катю, я ощутил: свободен! Своим заурядным тщеславием Степанов вновь освободил меня. Все они – и Зюка, и Катя, и сам он, Степан Степанович Степанов, годились для высокопарного или косноязычного резонерства, а коснись дело их самих…

И уже не скрывая удовлетворенного сарказма, сказал, будто припоминая:

– Так ведь уже существует вроде картина про Вялки, Велюгин ведь снимал. Недостаточно воспел?

Степанов смутился более прежнего. «Та-а-ак!» – уже весело откликнулся мой мозжечок.

– Да насчет этого самого я к вам и заявился, – сказал Степанов, потупившись. – Обидел я его, Велюгина-то. Железно, обидел.

– Чем же?

– Понимаете, что вышло. Премьера у него была сегодня. Меня позвал, Валеру Курихина с Матильдой, еще народ. Ну, как вы тогда на «Родину Жар-птицы». У него кинофильм тоже похоже называется: «Птенцы Жар-птицы». Птенцы – это Валера. И рассказано, как был знаменитый мастер Курихин Петр Семенович, как прекрасно он прожил, как был инициатором восстановления вялкинского фарфора. И меня туда же присовокупил Велюгин… А вот нынче Валера его достойное продолжение стал, Курихина то есть.

– Та-а-ак! – вслух сказал я.

– Так-то оно так, да не туда, – вздохнул Степанов, – сами вы знаете… И меня выступить попросили, как бы от героев картины. А я и скажи все по правде. Нехорошо вышло, но не мог я липу клеить. И еще.

– И что же вы сказали еще?

– Еще. Рассказал, что в районе нашем председатель колхоза один на приписках к выполнению плана в Герои вышел.

– Так что же, и председателя этого Велюгин в картине отобразил?

– Нет, зачем. Про председателя там нету. Но дело-то такого же рода. Тоже приписки и искажения. А так – вся жизнь туфта выходит. Что экономика, что человек.

И вдруг преобразился, вскочил даже со стула:

– Людей ему нету! Да хоть у нас возьми: помните Трофимыча – старик, который еще в печку петровскую при вас лазил? Сказал еще: «Не хуже аду». Может, не хуже, да и не намного лучше работенка. Мы ему, думаете, легкий труд не предлагали? Сколько раз. А старик: уйду с «Петрушки, – „Петрушка“ – это мы так печку старую зовем – уйду, вы и печку затушите. И фарфоровое искусство старинных секретов затушится. Молодежь-то, она больше насчет механизации, кому охота в жар лезть. А нашлись: двух своих племяшей Трофимыч к делу пристрастил, заинтересовались на уникумы работать. Что ж, грех про такого картину заснять или по телеку?

– Не грех, – согласился я, и это вложило в Степанова новый заряд энтузиазма.

– А помните вы про ребятишек-архитекторов: «Пижоны!» – сказали? Так эти вот пижоны у меня год бесплатно работали.

– Почему же бесплатно?

– Потому. Влюбились в наш фарфор, сами к нам приехали и говорят: «Хотим из Вялок фарфоровую столицу сделать, на особый манер». Я им: «Не имею средств на строительство предлагаемых вами объектов». А они: «Будет проект, будут средства». Я говорю: «А как не будут? Не пробьем проекта в инстанциях». Они: «Значит, помечтаем и порезвимся в свое удовольствие. Что, не можем мы задарма себе удовольствие доставить?» И вкалывали. Все субботы и воскресенья, весь отпуск. Задарма. И все изобразили – и музей, и школу художественную, и детсад со специализацией, и оформление магазинов и бензоколонки. Помните нашу бензоколонку? Все они, «пижоны» наши. Сами изразцы придумали, на формовке, на обжиге торчали «пижоны».

Степанов, отмитинговавшись, внезапно потишал, снова опустился на стул и уже мирно завершил:

– Вы про таких пишите, кому не копейка, а красота дела дорога, про бессеребреных. Только правду. А мы врем да врем. На собраньях врем, в газетах врем. Народ на вранье держим. Он уж и в правду не верит.

Катя выразилась изящнее: «Ложь непременно раскроется и принесет людям безверие или привычку ко лжи. Значит, нравственное растление. Если не в этом поколении, то в следующем».

Значит, пошла тема с вариациями. Та-ак!

– Ну, Степан Степанович, вы все это слишком прямолинейно толкуете, – я должен был ему объяснить и сам должен был защитить позицию, которую исповедовал и исповедовал с верой, я-то как раз с верой. – Не всякая неправда – ложь. Бывает и неправда во благо. Ну, хоть моя «Жар-птица». Все там правда? Нет. Очень много было не так. А может, не вышла бы эта картина тогда, и вы бы сегодня не совершали победного шествия по министерству.

– Думал я про это, думал, – согласился вроде бы Степанов. – А потом так повернулось в мозгах: а если бы вы все по правде описали, и трудности, и мечту людскую, разве нельзя проблему в государственном масштабе ставить? Можно. Не то же на то же вышло бы? То же. Для дела. А для людей другое.

– Для людей? – я разозлился. – Иногда ваша правда как раз может веру у людей отнять и горе принести.

– Это как понимать? – удивился Степанов.

И тут я рассказал ему легенду о Костасе и Урании. Подробно, не скупясь на живописные подробности. Он слушал молча, сосредоточенно, будто ученик-тугодум, тщащийся усвоить урок.

– Так что же, – заключил я на риторически высокой ноте, – сейчас я должен объявить, что герой оказался предателем, а гибель близких для всей деревни была никчемной жертвенностью? Объявить?

Произнося это «никчемной жертвенностью», я почувствовал на губах противный привкус лжи: теперь-то я ведь знал, что жертвы отряда дяди Вангелиса не были напрасны, и невоспетый подвиг этих пелопоннесских крестьян был величавей и действенней ослепляющей вспышки мифа о Ромео и Джульетте XX века.

Приторный вкус мухоморки почувствовал я на губах. Мое раздражение по поводу Зюкиных речений о правде, чуждой усталости, ничего не имело общего с легкостью принятия мной заурядной лжи. Ложь меня всегда коробила. И то, что все они считали неправдой в моих фильмах, не было ложью, это была моя правда. «Понимаете, моя правда», – хотелось мне крикнуть Степанову.

Он молчал.

– Объявить? – настойчиво повторил я.

– А как же, – сказал Степанов, – подонку в героях ходить? Ведь сами же сказали, правда выходит наружу.

– Но ведь люди жили этим тридцать лет, утоляли идеей свое горе! – Остановиться было трудно.

– Так идея, она идея и есть, какая была. А гад есть гад. Сказано: «Богу – богово, косарю – косарево».

«Кесарю», – хотел я поправить его, как поправлял некогда Коляню, но подумал: «А так, пожалуй, точнее: богу – богово, трудяге – трудягово». И еще я подумал, что речь моя, обращенная к Степанову, стилистически не корреспондируется с его. Мой внутренний пульт не включался. И не от того, что разладился, как разлаживался в разговорах с Зюкой и Катей, а просто не включался, точно не мог соединить две замкнутые системы. А умышленно подстраиваться под степановскую натуру я никакого стремления не испытывал. И ему шанса давать не хотел. Мы молчали.

Мы молчали, но мне почему-то начало казаться, что Степанов знает об отряде Вангелиса (хотя что за чушь! Откуда ему знать?) – и что его рассказы о «племяшах» и «пижонах» были заведены неспроста, вот, мол, мимо неприметной значительности пролетаешь зажмурившись, а эффектной неправдой готов, как с флагом, – ура, вперед и выше!