Но тут – удивительное дело! – мне бы завестись по поводу Степанова еще на тридцать три оборота, а у меня все внутри стало отпускать и отпускать, как бывает, когда после длительных и неразрешимых метаний приходит неожиданная ясность.

В кухню вошла Ирина.

– Ну, это все-таки удивительно! – она исполнила взмах рукой из «Жизели» в сторону настенных часов. – Всегда или в двадцать минут чего-то, или без двадцати в разговоре наступает пауза. Вы замолчали? Мне сказали про это – и точно. Вот, без двадцати десять.

Чуткий стражник моей жизни, моего равновесия и привычности, она снова появилась, едва я ощутил чуждое вторжение в мои пределы, в мои суверенные владения.

– Посиди с нами, малыш, – сказал я, – не каждый день у нас властитель вялковских красот гостит.

– Верно, вы теперь знаменитость, – Ирина улыбнулась Степанову, – ваш фарфор теперь все московские дамы коллекционируют. Наши балетные просто сдвинулись, меняются, по областным сельпо рыщут.

– Пора мне, – Степанов понял Иринино мистическое откровение по поводу времени и пауз в разговорах за намек на поздний час.

– Ни за что, – последовал взмах обеих рук из «Спартака». – Расскажите.

– А как вы добираться-то будете? – мне не хотелось его задерживать.

– Да машина у меня там, – он боднул большой головой в сторону окна.

– Своя?

– Казенная. Положено. Я, правда, сам за рулем.

Конечно, как я забыл наше путешествие по пестростенным деревенькам?

Все у него было – и австрийская куртка, и костюм бесшовный, и машина казенная. Не хуже Коляни обжился Степанов. А проповеди разные, так тоже – один хрен.

– Расскажите, – не унялась Ирина, – почему вы перестали делать трехсвечные шандалы? Невозможно достать, моя подруга всю область перекопала…

Видно, в благодарность за то, что своим вторжением Ирина разрушила тягостность нашей беседы, Степанов стал подробно развивать перед ней идеи сложных противоречий между необходимостью увеличения производства предметов массового спроса и сохранения выпуска уникальных изделий.

Бедная моя пенсионная Джульетта вынуждена была принять на свои обглоданные многолетним тренингом плечи все проблемы фарфорового производства. Уникальные изделия требуют обжига на древесном топливе, а дров не достанешь, хотя в окрестных леспромхозах ветви и верхушки жгут. А достанешь – вывезти не на чем. А привезут – разгружать некому, сами мастера на себе волокут. А разгрузят – некогда сушить. А художники? Разве такой зарплаты их творчество стоит? А…

Бедный, бедный мой гадкий утенок, распушившийся и увядший на бумазеевых берегах своего Лебединого озера! Каково-то ей было слушать про нескоординированность планов, про неувязки с сырьем, которое нужно возить через всю страну, вместо того, чтобы освоить пласты глины в своем районе, где их запасов еще на двести лет хватит! Но недаром, оттанцевав свое, Ирина освоила царственные замашки балетного миманса, плавные выходы сказочных королев. С королевской терпимостью она спросила, цитируя дикторский текст из какого-то документального фильма:

– Значит, наряду с крупными достижениями и полной перестройкой производства у вас еще есть проблемы?

– Проблем навалом, – закивал Степанов.

– А что же предпочтительнее освещать, – ядовито не удержался я, – крупные достижения или нерешенные проблемы?

Степанов засмеялся беззлобно:

– Богу – богово, косарю – косарево… А Велюгина обидел я. Нехорошо. Он, может, от души старался. Вы уж скажите ему, Артем Николаевич.

– Скажу, если увижу, – неуверенно пообещал я.

И снова зависла мучительная пауза. Видимо, чтобы размыть липкую тишину, Степанов завернул разговор назад:

– Есть люди, есть. И сроду были. Коляня, к примеру. Вы Коляню нашего, Скворцова, помните? Горячий парень был, чистый. Когда его на учебу взяли, он тогда в Москву уехал и библиотекаршу нашу Гражину забрал.

Степанов опять замолк, потом осененно:

– Так вы ж с ихней дочкой приезжали в Вялки! Вы с ними поддерживаете? Как Коляня-то, голубь наш? Встречали его?

– Нет, не встречал, – сказал я.

По-моему, я не врал.

Он уехал.

– Так Роличий пуловер класть? – спросила Ирина.

– Не надо Роличьего пуловера, – сказал я, – я не еду, что-то познабливает, еще свалишься там в гриппе, а у них топливный кризис.

Светка – астральное тело

«Когда у Светки украли шапку, она поняла, что жить не хочет и не будет. Не будет. И всё тут».

Опять эта фраза из давней моей повести, о которой, долгие годы я и думать забыл, весь день лезла мне в голову?.. С чего бы? Сейчас понял. Ведь с утра знал, что поеду сюда, на Лилину могилу.

Известно: после потери близких еще долго перебираешь их слова, жесты… Особенно последние слова. У великих, скажем, последние слова даже становятся классикой, соперничая в известности с творимым их авторами.

А ведь, собственно, слова про Светкину шапку были последним, о чем сказала Лиля, придя в сознание. После недели беспамятства. Я даже вздрогнул от нежданной надежды и наклонился к ее больничной койке.

В реанимационную палату обычно запрещено пускать посетителей. Но приятель-хирург устроил мне это свидание. Правда, сказав напрямую: «Проститься».

Проститься! А она, надо же, очнулась, блекло улыбнулась, узнав меня, и отчетливо, хоть и тишайше сказала:

– Когда у Светки украли шапку, она решила умереть… А я умираю, потому что у меня украли дурацкую сумку… Хотя я…

Наверное, она хотела сказать, что плевать она хотела на эту сумку, что у Светки сдернули шапку с головы – и всё. А ее, Лилю смертно ударили по голове. Из-за какой-то дерьмовой сумки, в которой всех денег-то было триста рублей. Сумку, опустошив, выбросили в помойку… Впрочем, может, Лиля хотела сообщить расхожую сентенцию о разноликости времен. Мол, в те годы, когда я писал повесть «Светка – астральное тело» никакому бандюге в лоб не влетело бы идти на мокруху ради тощей дамской сумки скромной и так же тощей дамочки.

Ничего этого она уже не сказала. Доктор, как в воду смотрел: я пришел проститься. Проститься с Лилей, женой моей любимой, с которой прожил тридцать лет. Счастливо. Вопреки утверждению классика, что все счастливые семьи счастливы одинаково. Не ведал Лев Николаевич наших годов в полоску-клеточку и счастья нашего, похожего на взбесившуюся кардиограмму. Да разве и пришло бы Толстому в голову покончить с героиней ради какой-то сумочки. Бросить под колеса поезда – другое дело.

И вот теперь я стоял у Лилиной могилы, как стоял каждую неделю, а то и чаще. Потому что она была здесь. Не в нашем доме, который уже стал и не наш. Без нее-то. Без неразумного нашего неприрученного счастья.

Обветшалое роскошество дореволюционных погребений соседствовало с бивачной неприбранностью новых, особенно военных и послевоенных, когда даже железная ограда стала проблемой. Точно кладбище было моделью перепутанной сложностями времен жизни.

Правда, тех послевоенных беззащитных могил становилось все меньше. Ведь у мертвых и живых одни порядки. Деньги ныне обирают, уничтожают и тех и других. Видимо некогда с Лилиной могилой соседствовало скромное погребение – ровесник могилы Лилиных родителей, куда я смог захоронить урну жены. Теперь там властвовало некое творение загробной архитектуры, имитирующее внебрачный союз ленинского мавзолея с хрестоматийной роскошью Тадж-Махала. И как в несменяемом почетном карауле над этим исчадием зодческой мысли высилась двухметровая плита черного отполированного мрамора. На ней – в полный рост – высоченная фигура мужчины. Голова гордо откинута, в руке фривольная сигарета. И надпись: «Ашот Аракелян». И ничего больше. Кто таков? Чем знаменит? Не ведомо. Прямо по Чапеку: а у Господа Бога на дверях, вообще, нет таблички. Все и так должны знать, кто там сидит.

У величавого Ашота Аракеляна даже даты рождения и смерти не помечены. Что, по всей вероятности, было безоговорочным свидетельством бессмертия указанного господина.

«Когда у Светки украли шапку», повторил я сейчас. И тут же, как говорится, «пред мысленным взором», представилось…

…Под шалью у Люськи обнаружилась гитара, которая обычно висела над Люськиной койкой, украшенная хвостом лент, и, когда Люська брала гитару, та трясла лентами, как лошадь гривой, разодетой на масленицу.

Люська ударила по струнам и хрипловато запела:

Позабыт, позаброшен

С молодых, юных лет…

Ах, я остался сиротою,

Счастья-доли мне нет, —

подтянула сквозь всхлипывания Фенька Митрохина.

В крохотном дворике чужой ограды сидел на вросшей в землю скамеечке старик Семеныч. Низко склонившись, он уронил меж колен щуплый торс, гигантские, не к сезону, голенища валенок трубами вздымались у самых Семенычевых ушей. Пахомов строгал дощечки для гроба, хотя было очевидно, что уже позднее это занятие. То и дело вскидывая голову, Семеныч восклицал, обводя присутствующих размытыми глазами:

– Что ж это – колун-те в душу? Я дымлю, а женщина – красавица померла. Лизавета Петровна наша. Что ж это – пополам-тя полено?

Старуха Пахомова развязала белый крапчатый узелок и, выпростав оттуда кутью, поставила тарелку с ней на могилу, прибив землю темной ладошкой. Расставила желтые от въевшегося чая граненые стаканы. Каждый тоже поставил что-нибудь из принесенной закуски. Даже Полонский вынул из обширных, буденовских времен галифе поллитровку.

– Бублики, бублики не забыть, – забеспокоилась Люська-Цыганка, – без бубликов не будет ритуалу. – Она и гитару положила на могилку.

– Ой, мамочка! – вдруг заголосила Фенька. Люська-Цыганка крепче сжала ее плечо под шалью, а Светка обняла с другой стороны, почувствовав, что и ее кто-то обнял, кажется, старший сын Пахомов. Потом и ему на плечо кто-то положил руку, и тому тоже. И вот – они все, вздорное население «коридорки», охрипшее от кухонных скандалов, стояли плотным теплым частоколом вокруг могилы, обнявшись, прижавшись телами, будто огородили от постороннего мира их общее горе.

И это единение, всегда охватывающее Светкину «коридорку» в дни бед и радостей, отпустило под сердцем боль.

Моя собственная боль утихла, отпустила. Едва забрело в мою память одно из Светкиных видений. И я вовсе не удивился, что все его персонажи вдруг облачились в красные бейсболки козырками к затылкам, захлопотав во владениях Ашота Аракеляна. А сама Светка сказала своим заботящемся о людских скорбях голосом:

– Здравствуйте, Алексей Алексеевич! Господи, горе-то какое – Елизавета Петровна…

Вынырнув из привидевшегося, я понял: и, правда, над погребеньем Ашота Аракеляна мудруют какие-то работяги в красных бейсболках, надо полагать, считающие, что совершенству нет предела, а рядом со мной стоит живая Светка Днепрова, описанная в упомянутой выше повести, как массажистка Светка Дунаева. Потолстевшая, чуть постаревшая, но Светка, Светка. Хоть к удивлению моему (а может в отступлении от прочного образа) облачена была Светка не во всесезонную свою «демишку», а во вполне бутиковый плащ.

– Светик! Ты? А что тебя-то в эти горькие места завело?

– Да вот хотела Елизавете Петровне цветочков положить. Вы уж извините, не спросилась у вас, – Светка быстро (так привычно!) покраснела, – а, вообще-то я к Андрею Ипполитовичу хожу. За могилкой-то ухаживать надо. А они как похоронили двадцать лет назад, так ни разу и не были.

– К какому Андрею Ипполитовичу, – не понял я.

– Забыли? – улыбнулась Светка, – вы же его в нашей книжке описали. Только Александром Илларионовичем назвали.

Она так и сказала в «нашей». Не в «вашей», – а в «нашей». Не претендуя, разумеется на соавторство, а просто считая себя и других героев не прототипами, а живыми персонажами, чьи деянья я скромно и достоверно запечатлел.

Да, да, разумеется – Александр Илларионович Ковригин, первый Светкин пациент. И «они». «Они» – сын и невестка, Ковригин их так и именовал: «они».

– Теперь и Петра Михайловича навещаю здесь. Раиса, помните, жена его, бросила бедного, обобрала всего как есть и бросила. Софочка, конечно, ходила бы, слов нет. Но второй год, лежит бедная. Микроинсульт с поражением двигательного аппарата.

– Петр Михайлович это – Федор Иванович Швачкин, что ли? Я уж и забыл его настоящее имя… А Софочку помню. У меня – Марго.

– Точно, точно, – закивала Светка.

– А разве Швачкин, или, как его, Шмячкин – умер?

– Вы не знали? Как раз через два дня, как с Елизаветой Петровной случилось. Все нормально было, пришла сестра из поликлиники, укол сделала, как всегда. А он заснул – и всё.

Не буду врать: этот лаконичный некролог Шмячкину-Швачкину горечи в душе моей не вызвал: сволочь был первостатейная. Потому и в подробности входить охоты не было. Тем более, что с Лилиной гибелью Швачкинская персона имела, хоть и не прямую, но связь.

– Я позвоню тебе. У тебя телефон есть? – спросил я Светку.

И, снова зардевшись, она достала визитку. На коей значилось: «Массажный салон Светланы Днепровой».